Словно подвергнутый второму крещению, более чудодейственному, чем происшедшее за пятьдесят месяцев до того православное окунание вопящего, полуутопленного полувиктора (мать успела через полузакрытую дверь, за которую удалял родителей древний обычай, поправить нерасторопного протоирея, отца Константина Ветвеницкого), я вдруг ощутил себя погруженным в сияющую и подвижную среду, а именно в чистую стихию времени. Стихию эту делишь – как делят яркую морскую воду радостные купальщики – с существами, отличными от тебя, но соединенными с тобою общим током времени, среды ничуть не похожей на мир пространственный, воспринять который способен не один человек, но также бабочки и обезьяны. В тот миг я пронзительно осознал, что двадцатисемилетнее, в чем-то белорозовом и мягком, создание, владеющее моей левой рукой, – моя мать, а создание тридацтитрехлетнее, в бело-золотом и твердом, держащее меня за правую руку, – отец. Они шли ровной поступью, и между ними шел я, то чинно вышагивая, то семеня, переступая с подковки на подковку солнца, посреди дорожки, в которой сегодня легко узнаю обсаженную дубами аллею парка в нашем деревенском поместьи в Выре, в прежней Петербургской губернии, в России. И вправду, глядя туда с моей теперешней далекой, уединенной, почти необитаемой гряды времени, я вижу свое крохотное “я” празднующим в этот августовский день 1903 года зарождение чувственной жизни. До этого оба моих водителя, и левый и правый, если и существовали в туманном мире моего младенчества, то являлись в него лишь под масками, нежными инкогнито; теперь же облаченье отца, сверкающий кавалергардский мундир с гладкой, облой, золотистой кирасой, облекавшей его спину и грудь, взошло как солнце; и потом в течение многих лет я продолжал живо интересоваться возрастом моих родителей, справляясь о нем, как беспокойный пассажир, проверяя новые часы, справляется у спутников о времени.
Замечу мимоходом, что, отбыв воинскую повинность задолго до моего рождения, отец в тот день, вероятно, надел свои полковые регалии ради праздничной шутки. Шутке, значит, я обязан первым проблеском полноценного сознания – что тоже имеет рекапитулярный смысл, ибо первые существа, почуявшие течение времени, были также и первыми, умевшими улыбаться.
2
Первобытная пещера (а вовсе не то, что могли бы предположить фрейдовы мистики) – вот прообраз моих игр, когда мне было четыре года. Большой обтянутый белым кретоном с черным клеверным крапом диван одной из гостиных в Выре вздымается в моей памяти подобно некоторому массивному результату геологических сдвигов до начала истории. История начинается (обещая прекрасную Грецию) неподалеку от него, там, где крупная гортензия в вазоне наполовину скрывает за своими бледно-голубыми и бледно-зелеными соцветьями пьедестал с мраморным бюстом Дианы в углу комнаты. На стене, у которой стоит диван, еще один исторический этап помечен серой гравюрой в рамке черного дерева – одна из тех наполеоновских батальных картинок, где истинными неприятелями являются эпизодическое и аллегорическое, и где видишь сгрудившимися в одной плоскости зрения раненного барабанщика, убитую лошадь, трофеи, солдата, готового насадить на штык другого солдата, и неуязвимого императора, позирующего с генералами среди этой застывшей возни.
С помощью кого-либо взрослого, кому приходилось действовать сначала обеими руками, а потом мощным коленом, диван на несколько вершков отодвигался от стены, образуя узкий проход, и тот же взрослый помогал мне построить из диванных валиков крышу, а из тяжелых подушек – заслоны с обоих концов.