И небольшая вилла тоже казалась пепельной, словно бы рисованной размытой акварелью в манере северонемецких мастеров конца восемнадцатого века, и эта иллюзия ушедшего века была бы абсолютной, если бы в доме не гремел джаз, время от времени разрезавшийся высоким, серебряным звуком горна. Двое выпускников университета — Гэс Петерис и Курт Ванг, сидевшие на застекленной веранде, разглядывали танцующих, отхлебывая пиво из грубых глиняных кружек.
— Как лихо оттанцовывает Пальма! — сказал Ванг. — Скотина…
— Зачем так грубо? — улыбнулся Петерис.
— А я люблю его.
— В самом деле?
— В самом деле… А ты?
— Завидую. Я завидую ему. Но очень добро, без зла. Порой с недоумением.
— Почему?
— Так… Не интересуется женщинами, а они летят к нему, как мотыльки на огонь; не умеет фехтовать, а выигрывает бои; посещает ваш дискуссионный кружок, а кутит на те деньги, которые ему присылает чрезвычайный и полномочный папа.
— Это хорошо или плохо?
— Занятно. Вообще-то он может позволять себе оппозиционность. Папа переводит ему столько денег, что не страшно побаловаться оппозицией.
— Будь себе на здоровье и ты оппозиционером…
— Я не могу. Мне никто не переводит денег. Я должен быть с клубом, а не против него…
— Сильные мира сего не всегда состоят в одном клубе, — сказал Ванг.
— Клуб против клуба — это не страшно; страшно, когда в клубе сильных появляется отступник.
— Ту убежден, что клуб не прощает отступничества?
— Конечно. Во всяком случае, я так думаю.
— Но ты еще не член нашего клуба, — заметил Ванг. — Я желаю тебе вступить в наш проклятый, скучный и дряхлый клуб как можно скорее. Ты его видишь снаружи, и он кажется тебе прекрасным, а мы рождены в нем и знаем, что он такое изнутри.
— Ну и что же он такое изнутри? Объясни мне, плебею, ты — сын министра.
— Я не силен в словесной агитации. У тебя крепкие челюсти, ты войдешь в клуб: нашим старикам нужны свежие кадры.
К Петерису подошла девушка, опустилась перед ним на колени и сказала:
— Повелитель, я больше не могу без вас.
— Ну уж и не можешь, — вздохнул Петерис, поднимаясь. — Пошли попляшем, только напомни, как тебя зовут…
Он поднялся, и девушка поднялась, и они ушли к танцующим, а к Вангу, появившись из-за шторы, приблизился горбун, прижимавший к груди маленький серебряный горн.
— Знаете, — сказал он, — я могу продержать гамму туда и обратно семьдесят три секунды.
— Это прекрасно. Молодчина.
— Сыграть?
— Сыграйте, отчего ж не сыграть.
— Сейчас. Я должен постоять минуту с закрытыми глазами и сосредоточиться. Сейчас.
И горбун, по-прежнему не открывая глаз, заиграл — серебряно и нежно — тонкую и чистую гамму, и звук, таинственно извлекаемый им из маленького горна, перекрыл рев джаза и пьяные голоса танцующих в холле.
…«Как же звали французскую стерву, которая тогда со мной танцевала? — вспоминал Ян, наблюдая, как в тонком солнечном луче, пробивавшемся сквозь ставни, медленно плавала пылинка, похожая на рисунок планеты из учебника астрономии. — Будет совсем смешно, если из-за этой катастрофы у меня отшибет память… Бедный Юстас… Ему сейчас труднее, чем мне. Вообще, самое трудное — это ощущение собственного бессилия. А ту французскую стерву звали, между прочим, по-русски — Надя».
— Хорошо бы, — сказала тогда Надя, перестав танцевать, — чтобы этот трубач дудел раздетым.
— Он артист, — ответил Ян. — Он замечательный артист.
— Какой он артист? Трубач…
— Трубач тоже артист.
— Ты ничего не понимаешь, — засмеялась Надя. — Артист — это который говорит на сцене, а трубач только делает «ду-ду». Большие легкие — это ведь не талант…
Кто-то закричал:
— Цыгане, друзья, цыгане!
Все бросились в парк. Четыре старые, громоздкие кибитки остановились на асфальтовой дороге, которая пролегла сквозь туманный парк.
Цыгане вылезли из своих кибиток.