Когда я вернулся, я заметил, что руки мамы уже не покоились на коленях и вся она подалась немного вперед, словно прислушиваясь.
- Батык? - произнес в тишине Меладзе. Мама посмотрела на меня, потом сказала:
- Жарык... - и смущенно улыбнулась.
Пока я носился из кухни в комнату и обратно, они продолжали обмениваться короткими непонятными словами, при этом почти шепотом, одними губами. Меладзе цокал языком и качал головой. Я вспомнил, что Жарык - это станция, возле которой находилась мама, откуда иногда долетали до меня ее письма, из которых я узнавал, что она здорова, бодра и все у нее замечательно, только ты учись, учись хорошенько, я тебя очень прошу, сыночек... и туда я отправлял известия о себе самом, о том, что я здоров и бодр, и все у меня хорошо, и я работаю над статьей о Пушкине, меня все хвалят, ты за меня не беспокойся, и уверен, что все в конце концов образуется и мы встретимся...
И вот мы встретились, и сейчас она спросит о статье и о других безответственных баснях...
Меладзе отказался от чая и исчез. Мама впервые посмотрела на меня осознанно.
- Он что, - спросил я шепотом, - тоже там был?
- Кто? - спросила она.
- Ну кто, кто... Меладзе...
- Меладзе? - удивилась она и посмотрела в окно. - Кто такой Меладзе?
- Ну как кто? - не сдержался я. - Мама, ты меня слышишь? Меладзе... мой сосед, с которым я тебя сейчас познакомил... Он тоже был... там?
- Тише, тише, - поморщилась она. - Не надо об этом, сыночек...
О Меладзе, сопящий и топчущийся в одиночестве, ты тоже ведь когда-то был строен, как кизиловая ветвь, и твое юношеское лицо с горячими и жгучими усиками озарялось миллионами желаний. Губы поблекли, усы поникли, вдохновенные щечки опали. Я смеялся над тобой и исподтишка показывал тебя своим друзьям: вот, мол, дети, если не будете есть манную кашу, будете похожи на этого дядю... И мы, пока еще пухлогубые и остроглазые, диву давались и закатывались, видя, как ты неуклюже топчешься, как настороженно высовываешься из дверей... Чего ты боялся, Меладзе?
Мы пили чай. Я хотел спросить, как ей там жилось, но испугался. И стал торопливо врать о своем житье. Она как будто слушала, кивала, изображала на лице интерес, и улыбалась, и медленно жевала. Провела ладонью по горячему чайнику, посмотрела на выпачканную ладонь...
- Да ничего, - принялся я утешать ее, - я вымою чайник, это чепуха. На керосинке, знаешь, всегда коптится.
- Бедный мой сыночек, - сказала в пространство и вдруг заплакала.
Я ее успокаивал, утешал: подумаешь, чайник. Она отерла слезы, отодвинула пустую чашку, смущенно улыбнулась.
- Все, все, - сказала, - не обращай внимания, - и закурила.
Каково-то ей там было, подумал я, там, среди солончаков, в разлуке?..
Меладзе кашлянул за стеной.
Ничего, подумал я, все наладится. Допьем чай, и я поведу ее в кино. Она еще не знает, что предстоит ей увидеть. Вдруг после всего, что было, голубые волны, музыка, радость, солнце и Марика Рёкк, подумал я, зажмурившись, и это после всего, что было... Вот возьми самое яркое, самое восхитительное. Самое драгоценное из того, что у меня есть, я дарю тебе это, подумал я, задыхаясь под тяжестью собственной щедрости... И тут я сказал ей:
- А знаешь, у меня есть для тебя сюрприз, но для этого мы должны выйти из дому и немного пройтись...
- Выйти из дому? - И она поморщилась.
- Не бойся, - засмеялся я. - Теперь ничего не бойся. Ты увидишь чудо, честное слово! Это такое чудо, которое можно прописать вместо лекарства... Ты меня слышишь? Пойдем, пойдем, пожалуйста...
Она покорно поднялась.
Мы шли но вечернему Тбилиси. Мне снова захотелось спросить у нее, как она там жила, но не спросил: так все хорошо складывалось, такой был мягкий, медовый вечер, и я был счастлив идти рядом с ней и поддерживать ее под локоть.