Подумал, что водитель сейчас обязательно спросит, сколько они дадут ему за проезд, про себя решил, что пообещает двадцать долларов, а если тот запросит больше, то добавит ещё пять. И все. Двадцать пять долларов - это предел. Но водитель не спросил ничего.
Старчески сутулясь за рулем, он проехал немного вниз по Тверской, около ярко освещенного Центрального телеграфа, украшенного памятным по детству глобусом, сделал левый поворот и нырнул в темный, почти черный переулок, здорово проигрывающий купающейся в электрическом свете главной улице Москвы - столичному Бродвею... Каукалов, мрачно поглядывающий в окно, неожиданно тронул водителя за плечо:
- Машина много ест бензина?
Водитель сгорбился ещё больше и, не отвечая и вообще будто бы не слыша вопроса, проскочил в теснину, образованную двумя рядами автомобилей, плотно заставившими проезд - сделал это ювелирно, не сбрасывая скорости, спустился к площади, с одной стороны которой находился Петровский пассаж, с другой - ЦУМ, и резко, излишне резко затормозил.
"Профессионал, - неприязненно подумал Каукалов, - явно из бывших... Раньше было ничего, а сейчас выгнали с работы. Либо держат на работе, но денег не платят. На вопросы, г-гад, не отвечает... Ну, погоди, посмотрим, что с тобою будет через десять минут..." Он глянул на часы - старенький, купленный ещё в школе "ориент-колледж". Было без четверти одиннадцать. Аронов, словно почувствовав, что приятель смотрит на часы, спросил, не оборачиваясь:
- Сколько там настукало?
- Десять сорок пять.
- Если по-нашему, по-бабеманиному, то без четверти одиннадцать. - В голосе Илюшки проклюнулись скрипучие нервные нотки. Он волновался.
Впрочем, Каукалов тоже волновался, сердце у него иногда срывалось с места, устремлялось куда-то вверх, мешало дышать, в ушах возникал звон, и он отчаянно кривился лицом, морщился, стараясь избавиться от досадной слабости.
В голове сам по себе, рождаясь буквально из ничего, возникал вопрос: "Может, не надо?" Каукалов, злясь, давил в себе это противненькое "может..." и крепко сжимал одну руку в кулак. Другую руку он держал в кармане, там, где находилась леска, боялся, что леска запутается, петли слипнутся, и тогда все сорвется...
Улицы за пределами Садового кольца были пустынны и темны, совершенно безжизненны, такое впечатление, что Каукалов с Ароновым ехали уже не по Москве, а совсем по иному городу, у которого половина жителей вымерла, дома опустели, а власти отчаянно экономили на электричестве. Настроение у Каукалова сделалось ещё более угрюмым и злым. Он с ненавистью глянул на темную морщинистую шею шофера, плотно сцепил зубы. Покосился в боковое стекло машины - справа проплыл тускло освещенный Дом Российской армии, по-старому - Дом армии Советской...
Когда они свернули в один из многочисленных Марьинских проездов, Каукалов беззвучно достал из кармана леску, расправил её, намотал на одну руку, потом на другую, поморщился от того, что в узком старом проулке оказалось все-таки много света, просматривается проезд насквозь, - но на самом деле это ему только казалось, проезд вообще никак не был освещен, на сто с лишним метров угрюмой темноты имелось лишь два тусклых фонаря, и все, ещё немного света давали окна домов...
Еще раз поморщившись, Каукалов примерился и ловко перекинул леску через голову водителя. Рванул на себя. Водитель, глухо вскрикнув, оторвал пальцы от круга руля, попытался схватиться за леску, отжать её от шеи, но Каукалов не дал ему этого сделать, стянул леской шею наперехлест - один конец в одну сторону, другой - в другую, и водитель обмяк.