какое-то таинство или что-то в этом роде.
От ее слов он внутренне поморщился, ему стало неловко.
– А у меня сложилось впечатление, что ты всегда оставалась довольна, – чопорно произнес он.
– Только не обижайся. Вначале все было чудесно. Я доверяла тебе и, если ты помнишь, чуточку... осмелела.
Он вспомнил и поневоле покраснел. Руки, ищущие в темноте, медленные движения, постепенно ускоряющиеся и завершающиеся взрывом.
– Родной мой, надо, чтобы нам с тобой становилось все лучше и лучше, хотелось друг друга все больше и больше. С тобой я распутница, потому что я люблю тебя, а любовь нельзя разложить на правильное и неправильное. А еще, знаешь, любовь невозможно обмануть. Ты ничего мне не говорил. Тебя выдало твое тело. Я почувствовала... ну, скажем, некое отдаление и холодность, и еще... наверное, потрясение. Мне хотелось любить тебя еще и еще, вместе с тобой изобрести тысячу новых способов доставить друг другу удовольствие. Но тебе каким-то образом удалось вернуть мою застенчивость, и именно тогда, когда я почти преодолела стыдливость... Вместо постижения новизны мы вернулись в прошлое. Наши отношения постепенно входят в привычную колею, а это совсем не то, чего я ожидала от брака.
– Линда, мне этот разговор не нравится.
– Тебе неловко, не по себе? Разговор о сексе при ярком солнечном свете. Помнишь те первые дни в Такско? Ты овладел мною в полдень. А теперь время для любви – ночь. Как будто любовь и секс – нечто постыдное, что надлежит прятать в темноте. Неужели тебе не нравится смотреть на мое тело при свете? Или ты стыдишься своего собственного тела? Не надо! Однажды днем солнце осветило нашу постель. Помнишь?
Он помнил. Вспомнил свой похотливый, жеребячий взгляд, ее белые разведенные колени и сумасшедшее солнце... Они рассмеялись.
Линда придвинулась ближе, тронула его за запястье.
– Дорогой, все испортилось, когда приехала твоя мать. Все сразу стало таким гигиеничным и гадким.
– Я и понятия не имел, что тебе...
– Помолчи и ни в чем меня не обвиняй. Мне просто кажется, дорогой, все твои подлинные, искренние, теплые сердечные порывы плотно завинчены какой-то крышкой. В первые дни медового месяца нам вместе удалось немного ослабить крышку, что было очень хорошо для нас обоих. Потом ты заметил, что наружу выбегает слишком много тебя, и снова ее завинтил. И знаешь, мой дорогой, я чувствую себя покинутой. Я хочу, чтобы мы придумали какой-нибудь способ освободить тебя. «Секс» – не гадкое слово. Как и слова «грудь», «ягодицы», «ноздри» или, скажем, «левая рука». Мне кажется, кто-то в детстве внушил тебе неправильные представления об этой стороне жизни. И разумеется, я не хочу приучаться думать о сексуальном акте как о довольно неприятной, хотя и мимолетной, маленькой супружеской обязанности, которую надлежит выносить в стоическом молчании. Я хочу быть тебе хорошей женой и в то же время чертовски хорошей любовницей.
– Линда, прошу тебя!
– О чем ты просишь?
– Вспомни о таком понятии, как хороший вкус!
– Не пытайся урезонивать меня этой убогой философией, мальчик мой! Прими только на веру, что ты заблуждаешься, но еще можешь исправиться. Мне девятнадцать, тебе – двадцать два, но, когда речь заходит о любви, Джон Картер Герролд, я чувствую себя мудрее, потому что, по-моему, мои инстинкты правы.
– Наверное, всем женщинам хочется, чтобы их медовый месяц продолжался вечно. Я слышал, это признак незрелости американок.
– Чушь! Знаешь, какой степени родства я хочу достичь со своим мужем? Как в романе Хемингуэя «Иметь и не иметь». Читал?
– Он пишет грязные непристойности.
– Грязь – в умах тех, кто сам грязен, милый.
– Все его мужчины – неандертальцы.