Так и случается сердце, о котором забыл!
Оно всего лишь пароль, чтобы принять человека и идти дальше.
Но таких умных детей не бывает.
Я не ребёнок, я твой доктор.
«не знаю более точного определения времени и пространства, как то, которое я мальчиком еще 15-ти лет сделал себе, а именно: время есть способность человека представлять себе много предметов в одном пространстве, что возможно только через последовательность, пространство же есть способность человека представлять себе много предметов в одно и тоже время, что возможно только при рядом стоянии вещей». (Лев Николаевич Толстой.)
Запредельная рань
Не поверишь, но мне кажется, ты где-то потерялся Поэтому плохо выглядишь. Как-то не по-нашему плохо. Камеру не отключай, кино оно отовсюду! Разный диапазон предметов, людей, всяких насекомых, однако в этой жизни ты не со мной. И в кадре не со мной. Потому-то я и спасу тебя. Твоя болезнь опередила всё! Для дилетантов ты не излечим, ибо поворот сердца требует особого внимания и терпения. Вокруг такая какофония, что
Вот какая профессия медика тебя волновала? Ты хотел стать хирургом? Детским врачом тебе не интересно? У меня мечта быть поваром. В Китае повар и врач одно лицо. А ты хирург. После такой новости как теперь с тобой находить общее?
Хорошо я оголю живот. Вручу тебе скальпель. Режь! Это не шутка, скорее импровизация здравствуй, внутренний мир! Сейчас ты избавишь меня от земного притяжения и, не задумываясь, переведешь весь мой организм на иную стадию понимания. Мне откроются вулканические подробности каждой секунды нашего с тобой разговора. Я войду в такие дали, где стоит переставить на кухне табурет в другое место, и я встречусь с твоим недугом, можно сказать, лицом к лицу. Вот тебе и крупный план! Только снимай И тогда я спрошу его: «Откуда такая жестокость?» Он ответит: «Спасаюсь, как могу».
От кого?
От вас.
Я-то здесь при чем?
Ха-ха-ха! Это же вы собираетесь его исцелять? Помогайте мне, а не всяким Вот соберу вещи и первым самолетом, поездом, пароходом
Я в растерянности:
Тогда где ваши, а где
Здесь всё мое у него ничего нет. Его трагический оптимизм тоже я! Поэтому вся его «собственность» под моим присмотром. Но стоит мне уехать, он преобразится. Поднимется аппетит, сон тут как тут. Птицы станут влетать в открытые окна, письма голубиные приносить. Такие письма колодезная вода всё настоящее, до буковки, ибо писаны рукой. Начитаешься, нарыдаешься, нахохочешься.
В живом письме всё про сердце. Как оно болит и не срывается. Потому что дышать хочется на полную. Тебе без этого нельзя. И мне тоже. Задыхаюсь, как припадочный, хоть и воздуха полно со всех сторон лови ртом, кусай потом упаду на спину и что есть силы забарабаню по полу. Но никто меня не услышит. Никто!
Помнишь, когда ты в первый раз умер? В том детстве, где тебя вроде бы и не было или был? Мама твоя еще в роддоме почти сразу имя тебе дала. Назвала тебя сын. Сыном звали тебя тогда Родственники же, прямо Монтекки и Капулетти, хотели, чтобы всё по-людски. Очеловечить тебя собирались: то ли Вовой, то ли Колей. И при этом колотили друг дружку с утра до вечера, дело до поножовщины дошло.
Вот ты и умер никак не названный. Когда хоронили тело твое, дед по отцовской линии разжал горсть земли над могилой и окликнул тебя по имени. Все вдруг и согласились, что именно так зовут тебя, что так и должно тебя звать. В самую точку дед попал.
И тут, размахивая бумагами, развеселая медсестра из поликлиники прибежала. Так ее чуть не закопали вместе с гробиком. Но когда наконец расслышали в ее вопле: «Ребенок-то жив!», кладбище содрогнулось. Кстати, кто в могиле остался?
Потом всё забылось, затерялось. Где оно, место твоего первого погребения? Не всякую смерть твоя кинооптика обнаружить может
Вспоминай, вспоминай: бабушка, деревня, первый класс.
Снега в ту зиму выпало столько, что пробиться к местной школе оказалось делом непростым. Учитель жил, можно сказать, прямо на работе. Едва разгулялась стихия, он через Гагарина (так прозвали местного почтальона) разослал всем родителям письма с просьбой приобрести детям бинокли. Из клубного зала вынес огромные зеркала и привязал ко всем деревянным столбам. Таким образом получилась замкнутая система отражений. Тот, кто «не дотягивался» глазами к школьному окну, мог воспользоваться зеркалом. И вот каждое утро в пустом классе, сокращая дистанцию между Солнцем и пробуждением, учитель начинал урок. Всё сказанное он подробно записывал мелом на доске. Потом стирал и снова записывал, но обязательно проговаривал вслух медленно читающие понимали его по губам и жестам. Порой знания через увеличительные стекла достигали воистину неземных размеров и не могли разместиться в каждом отдельно взятом ребенке. Наступал момент полного неведения, но когда снег и оптический обман вносили свои коррективы, преподавание становилось реальным волшебством. Наподобие бесконечной игры в прятки. Кто затаился, а кто с завязанными глазами вопрос. Но все были счастливы: и те, кому по утрам не нужно идти в школу, и тот, кто исполнял свой учительский долг.