Но поля и деревья вокруг переменились: там, где прежде темнел орешник, теперь – по стерне видать – сеяли сорго. Из хлева донеслось мычание вола, в холодном вечернем воздухе запахло навозом. Значит, те, кто живет здесь теперь, были уже не такими голодранцами, как мы. Я всегда боялся, что здесь все переменится, думал, может, и дом уже развалился. Сколько раз я представлял себе, как буду стоять здесь, на мостике, и спрашивать себя: неужели я мог столько лет прожить в этой дыре, шагать по этим тропкам вслед за козой, подбирать скатившиеся к берегу яблоки и верить, что мир кончается за крутым поворотом дороги к реке Бельбо? Но мог ли я подумать, что не застану орешника? Раз его нет, значит, всему конец. Это так меня огорчило, что я никого не окликнул, даже не заглянул на ток. Вот тут-то я понял, что значит родиться не здесь, не знать, покоится ли в здешних могилах родной тебе прах, не быть кровно связанным с этими местами, не врасти в эту землю корнями так прочно, чтобы тебя не могли смутить любые перемены.
На склонах холма темнели пятна других орешников, и там я снова мог бы обрести себя. Да будь я хозяином на этом клочке земли у берега, я, может, и сам выкорчевал бы лощину и посеял сорго. Все так, но вот не стало орешника, и я почувствовал себя здесь неприютно, как в комнате, что снимаешь в городе; жил человек в ней то ли день, то ли годы, а уехал – остались голые стены, мертвая, пустая скорлупа.
Хорошо еще, что в тот вечер, став спиной к Гаминелле, я увидел прямо перед собой, по ту сторону реки, холм Сальто – большие зеленые луга тянулись до самой вершины. А ниже – сплошь виноградники, и вьется меж ними река, и темнеют купы деревьев, и любая тропинка, любая из разбросанных по холму усадеб точь-в-точь такие, какими я видел их изо дня в день, из года в год, сидя на бревнышке у дома или на перилах мостка. И когда Крестный, продав дом в Гаминелле, отправился с дочками в Коссано, а я до самого призыва батрачил на ферме в Море, по ту сторону Бельбо, где такая добрая земля,– все эти годы, стоило мне оторвать глаза от пашни, я видел, как сверкают в лучах солнца виноградники Сальто на спуске к Канелли, у железной дороги, где вечером и утром мчались вдоль Бельбо поезда и паровозный гудок говорил мне о чудесах, о городах и вокзалах.
Хотя и не здесь и родился, а эта деревня долго была для меня всем миром. Теперь, когда я на самом деле повидал свет и знаю, что весь он из маленьких деревень, выходит, что мальчишкой я не так уж ошибался. Я вдоволь шатался по чужим морям и землям, которые манили меня к себе, как праздники в окрестных деревнях манили парней – они выпивали, плясали, дрались и героями возвращались домой в ссадинах и синяках.
Здесь, в наших местах, выращивают виноград и продают его в Канелли, собирают трюфели и относят в Альбу. А Нуто, мой друг из Сальто, снабжает давильными прессами и чанами всю долину до самого Камо. Что я хочу этим сказать? Значит, деревня нужна – хотя бы для того, чтобы тебе захотелось из нее уйти. Есть деревня – значит, ты не один, значит, в людях, в растениях, в самой почве есть что-то твое, и оно остается и ждет тебя, даже когда ты далеко. Но как трудно обрести покой. Вот уже год, как я приглядываюсь к деревне, удираю сюда из Генуи при первой возможности, но она все ускользает от меня. Многое начинаешь понимать с годами, с опытом. Неужели же в сорок лет, объездив весь свет, я не пойму, что такое моя деревня?
Кое-что мне мешает. Здесь все вбили себе в голову, что я приехал купить дом, зовут меня Американцем, выставляют напоказ своих дочерей. Такому человеку, как я, который, когда уезжал отсюда, даже имени своего не имел, это должно бы нравиться, да мне и на самом деле приятно. Но мало этого. Мне и Генуя нравится, нравится знать, что земля круглая и что я всегда одной ногой на палубе.