Нам нечего бояться, значит, мы — чисты!» Конечно, Лялька не отпустила ее одну, Юра пошел с ними, а он… Он увязался следом, но так, чтобы не видели, не догадались, на отдалении шел. Что это был за дом, куда вызвали повесткой, он так и не понял толком, да что тут понимать… Какой-то безглазый дом, как ему показалось, рядом — железные ворота. Из этих ворот, свежевыкрашенных серой масляной краской, с выпуклыми большими красными звездами, вышел солдат в гимнастерке, петлицы синие, пощурился на солнце. А день был — тоже майский, божий день. Синее-синее небо, белые облака. Из набежавшей тучки пролился слепой дождь, запахло прибитой пылью, свежей зеленью, мокрыми заборами, встала и долго, перекинувшись, сияла радуга. Он и вымок, стоя за углом, и просох. Наконец, показались они. Все трое. Шли быстро. Он догнал их, услышал: «Дети, мы пропали! Мы пропали…». Может, из-за этого и переступил Юра через самого себя, через свою судьбу, не пустил их одних в эвакуацию.
— О чем ты думал сейчас? — спросила Маша. Она сидела, опершись руками на палку, которую он вырезал для нее, положила на руки подбородок, он выдался вперед, и это старило ее. Давно скрылся промчавшийся поезд, прокричал перед очередным туннелем, эхо в горах повторяло и перекидывало его крик. — У тебя такое суровое было лицо.
Зачем ей знать? Маша — недолгая радость, выпавшая ему на склоне лет. И думалось не раз уже: сколько веревочке ни виться, конец должен быть.
— О чем думают, глядя на море? — сказал он. — Думал о море, думал о тебе.
— И что ты обо мне думал?
— А ты не знаешь?
— А ты скажи.
Он только улыбнулся, и она озябшими губами поцеловала его в висок.
Да, пора. И ей голову нечего дурить. Однажды он сказал Маше об этом. Но она спокойно и просто, будто была опытней его и умудренней, ответила, вздохнув:
— Не спеши. Жизнь сама все решит.
Но вот нет ее сейчас, один вечер, и — пусто. Он еще постоял, глядя на ночное море, над которым кружил луч прожектора, отсвет скользил по воде, и пошел к себе в номер. Почти тут же его вызвали к телефону.
— Где ты был? — услышал он возмущенный голос Маши. — Я уже звонила. Представляешь, прохиндей не соврал, приволок англичанина. Приезжай сейчас же в «Интурист», мы тут в баре сидим.
Он глянул на часы. Половина одиннадцатого, время детское. Выйти на шоссе, схватить левака, через двадцать минут — там.
— Оказывается, он знает тебя. Я только сказала, что ты — здесь, все обрадовались. И Джон тоже слышал твою фамилию. У тебя что-то переводили в Англии?
— Допустим.
— Ну, вот видишь! Нас тут трое всего. Еще — переводчик. И директор картины.
Ничего себе обсели англичанина в валютном баре. И еще он приедет. В каком качестве?
— Машенька, ты не обижайся, я не приеду.
— Но почему?
— И, пожалуйста, не чувствуй себя обязанной.
— При чем тут — обязанной? Я хочу тебя видеть, можешь ты это понять?
— Могу. И очень рад. Но только я не приеду.
— Ну, гляди-и… И вообще: ни перед кем и ни перед чем я не чувствую себя обязанной. Это — на всякий случай. На дальнейшее. Чтоб ты знал.
И положила трубку. Он вернулся к себе, постоял на балконе. Рассердилась. Пригрозила. И улыбнулся. И заснул легко.
В эту ночь приснился ему светлый сон. Будто сидят они с Юрой на песчаном откосе, болтают загорелыми ногами в кожаных сандалях, Юра что-то говорит ему, он понимает, радуется, хотя голоса его не слышно. И еще нет Ляльки, ради которой Юра забудет о нем, нет ничего, что ждет их в дальнейшем, им хорошо вдвоем в их детстве сидеть вот так на откосе, поджидать проходящие поезда. Влюбленно смотрит он на брата, на крохотную родинку, которой отмечено его плечо, только почему глаза у Юры такие печальные? Он ловит их взгляд, и болью теснит сердце.