В безоблачном небе перемигивались звезды, редкие, и радостные какою-то тою щемящею радостью, озаряющей своим светом сердце, когда те, с кем еще этой весной ты был в одном выпускном классе или на курсе института, университета (или еще где-нибудь), окликают тебя, в прозрачном сентябрьском воздухе проплывая мимо на фуникулере, на яхте, на карусели…
7
… И он купил себе игуану, этот вихрасто-белобрысый во всем пыльно-сером. С рынка домой он нес его (детеныша) в кармане своего единственного костюма. Откуда-то сверху вижу (будто бы облетая) панораму городского рынка, который перерезают трамвайные пути. Пестрое, кишащее, шумное месиво рынка, грохот трамваев. Таким рынок бывает в разгар летнего дня, в самое его пекло. Вонь овощной гнили, шибающий дух людского пота, порхающие в воздухе хлопья фабричной и автомобильной гари. Но он — словно в силу невзрачности — хорошо виден средь хаоса толпы. Вот он переходит рельсы пути, невзначай с кем-то сталкивается, озирается и перебегает через другую пару рельсов перед трогающимся трамваем. То и дело откидывая одной рукой пепельный чуб со лба, другую он держит в боковом пиджачном кармане и пальцами осязает треугольные зубья наростов на спинке животного.
Не знаю по прошествии какого времени ему пришла мысль причинить подросшей игуане боль. И в полумраке своей комнаты (в окно сочится зашторенный и горячий свет полдня) он прижал ногой в ботинке животное к полу и тихонечко надавил… И оно шипяще заверещало и снеожиданной быстротой уползло под кровать. В этот душный день, небо которого через некоторое время стало облачным, затем сплошным серым, он заходил на почтамт, в редакцию, на скамейке в сквере ел хлеб, запивая его кофейным напитком в бумажном стакане, читал газету, лежавшую на скамейке, гулял вдоль набережной. Облокотясь о парапет, курил, оглядывая пляжное уныние: робкие купальщики, вялые игроки в мяч. Потом и сам купался. Лежа на спине, невдалеке от берега, поколыхиваемый рябью волн, думал о себе, о своей юности, о том, как зимой гранатометный огонь близился к мерзлой траншее, думал о следующих за юностью остальных днях своей жизни…
Когда он вышел на берег, ему стало зябко и он стоял на песке, обсыхая, и впервые за несколько лет делал жест, предвосхищающий что-то нестерпимо важное — безотчетно потирал ладонью горло и грудь, и, озираясь, видел штилевой океан и вечерний город, спокойный и остраненный…
8
В тот день, когда к Игорю Волкову приехал двоюродный брат, тайфун находился еще далеко, у Гавайев. Был пасмурный тихий день, поминутно за окном что-то стукалось о жесть карниза (срывались с неба капли? птица склевывала крохи?). Гоша сидел средь кухонного беспорядка, пил кофе, с наслаждением затягивался первою после сна сигаретой. Работал старый «Рекорд», стоящий на ящике из-под белил. За распахнутым окном спокойствовало лилово-белое молчаливое небо, и Игорь подумал о медузе, о недавнем купании, о Гале, о себе… И когда раздался дверной звонок, неясная тихая радость, кружась, медленно опускалась в бездну сердца, словно перо в вакуумной колбе на давнем уроке.
— Да!..
Вошел человек с чемоданом, с какими ходят водопроводчики либо радиомастера. Это был светловолосый юнец в темном демисезонном пальто.
— Здрасте, — сказал он из прихожей. — Вы меня не узнаете? Я — Саша.
— Здрасте…
— Я ваш брат двоюродный. Вы разве телеграмму не получали?
— Нет, телеграмму нет. Тебя узнаю. Заходи. Как теть Надя поживает? Давай кофе налью. Сто лет прошло как я у вас гостил.
— А куда пальто повесить можно?
— Да вот на стул дай повешу.
Подросток Александр приехал из села Луговое, Амурской области, чтобы пройти курс профилактического лечения в одном из здешних пригородных санаториев. Все шестнадцать с половиной лет жизни он провел в Луговом. Бывал лишь в райцентре, довольно крупном поселке. Казалось, по лицу с глазами полными беспечальной задумчивости, блуждают тени, отброшенные облаками пустынного долгого детства, прожитого в деревне, пребывающей век от века среди заливных лугов и полей ржи.
— Скучно там, да?
— Не знаю, — Саша пожал плечами.