Докучаев помолчал, приподнялся, опершись на локоть, затем сел.
– Не пойдешь, значит? – переспросил он спокойно.
– Не пойду. И вам не советую.
Докучаев вскинулся, ухватил подрывника за ворот, свободной рукой рванул из кобуры ТТ, с маху упер Миронову под кадык.
– Не пойдешь – шлепну, – пообещал он. – Понял – нет?
У Миронова вновь лязгнули зубы, как тогда, при виде ссутулившейся у костра Смерти. Он судорожно закивал.
– Понял, – выдохнул подрывник. – Прости, бес попутал.
Докучаев ослабил хватку, прибрал оружие в кобуру, затем отпустил Миронова.
– Хорошо, что понял, – сказал Докучаев миролюбиво. – Иди, спи. И это… не вздумай чего натворить. – Миролюбие в голосе сменилось решительностью. – Я за тобой присмотрю. Чуть чего – шлепну на раз, не думая.
* * *
Левка Каплан сидел, привалившись спиной к сосновому стволу и выложив винтовочное цевье на колени. Смерть умостилась напротив, полы черного балахона разметались по земле.
– Вопрос имею. – Каплан стиснул зубы, помедлил секунд пять и, наконец, решился: – Кто-нибудь из моих жив?
Смерть долго молчала. Затем откинула капюшон, луна подсветила пустые глазницы тусклым серебром.
– Зачем тебе? – спросила Смерть. – Завтра и так узнаешь.
– Ты завтра меня заберешь?
– Да. Завтра.
– Я хочу знать сейчас.
Смерть вздрогнула, повела плечами.
– Что ж, – сказала она. – Завтра ты их увидишь. Всех.
– Всех? – эхом простонал Левка. – Ты забрала всех? И маму? И Миррочку с детьми? И Мишеньку? И Броню?
– Да. Всех разом. Еще зимой, в феврале.
Левка Каплан, цепляясь за ствол, поднялся. Мясистое, грубое, заросшее щетиной лицо скривилось от боли. Смерть смотрела на него тускло-серебряными монетами провалившихся глазниц – снизу вверх.
– Йитгадаль ве йиткадаш Шме Раба, – нараспев затянул Каплан. Это был Кадиш, заупокойная молитва на древнем арамеит. Языка этого Левка не знал, а слова заучил наизусть – в детстве, как и все остальные еврейские мальчишки в местечке. – Ди вра хир’уте ве ямлих малхуте ваицмах пуркане ваикарев машихе.
Левка замолчал, просительно посмотрел на Смерть. Он не мог сказать заключительное слово молитвенной фразы, его надлежало произносить присутствующим при Кадише.
– Амен, – помогла Левке Смерть.
Янка, сжавшись в комочек, умостилась на краю ветхой подстилки из прохудившегося брезента. Ее трясло, слезы набухали в глазах, текли по щекам. Янка глотала их беззвучно, даже не всхлипывая.
– Нецелованной умрешь, – уговаривал пристроившийся рядом Алесь. – Нехорошо это, не по-божески.
Бабич прижимал девушку к себе, стараясь руками унять дрожь. Тоскливо глядел поверх ее головы на путающиеся в верхушках деревьев звезды. Вел ладонями от затылка вдоль узкой девичьей спины, доставая до ягодиц.
– Не надо, Алесь, – едва слышно проговорила Янка. – Не надо, не хочу я так.
– А как надо? – Бабича передернуло то ли от злости, то ли от жалости, он сам не знал, от чего. – Как надо-то? Завтра уже все подохнем.
– А может…
– Да не может! Она ясно сказала – за нами пришла, за всеми. От нее не уйдешь.
Девушка замолчала. С минуту лежали, не шевелясь, у Алеся вспотели застывшие на Янкиной пояснице ладони.
– Ладно, – прошептала вдруг Янка. – Ладно, пускай. Я не знаю, как это делается. Ты… ты поможешь мне?..
За мгновение до того, как проникнуть в нее, Алесь Бабич застыл. Склонился, поцеловал в пухлые, соленые от слез губы. Удивился, что он, лагерник, после восьми лет отсидки, после поножовщин, толковищ, после лесоповала, еще помнит, что такое нежность. Оторвался от губ, изготовился. Уперся взглядом в запрокинутое Янкино лицо с зажмуренными глазами. И с силой ворвался в нее. Янка коротко вскрикнула и враз замолчала. Алесь, изнемогая от смеси злости, жалости и возбуждения, не отрывая глаз от нежного девичьего личика с закушенной губой, от разметавшихся русых волос, вонзался, вколачивался, ввинчивался в нее. Не сдержав стона, взорвался, выплеснул семя. Отвалился на бок, на ощупь нашел в темноте Янкины плечи. Притянул девушку к себе, запутался пальцами в русых шелковых прядях. С полчаса держал ее в руках, баюкал, успокаивал, шептал неразборчиво поверх волос. Потом осторожно отстранил. Едва касаясь губами, поцеловал в лоб.
Выбрался из-под брезента. Нашарил в траве одежду, изо всех сил стараясь не шуметь, натянул на себя. Вбил ноги в сапоги и отправился на пост – менять Левку.
* * *
После того как Алесь ушел, Янка долго лежала без сна, пытаясь понять, что она чувствует. Наконец, понять удалось – ничего. Ни сожаления, ни брезгливости, ни страха почему-то не было. А было лишь безразличие – словно не ее только что сделал женщиной едва знакомый, по сути, мужик и не ей назавтра пора умирать.
Умереть Янке полагалось уже давно – когда на поезд с гродненскими беженцами упали авиабомбы. Они умертвили маму, младшую сестренку, обеих теток – маминых сестер и пятерых их детей. Янка до сих пор не могла понять, как получилось, что она в числе немногих спасшихся уцелела и получила два года отсрочки. Жуткие, голодные два года, пропитанные ежедневным страхом и безнадегой. Чужие, грубые люди вокруг. Нехорошие взгляды парней и мужиков. Раны, контузии, смерть. Отсрочка… А теперь и ей наступает конец.
В декабре ей исполнится восемнадцать. Исполнилось бы, поправилась Янка. Бесполезные и бессмысленные восемнадцать лет, прожитые кое-как, в бедности, а после смерти отца и в нищете. Обноски с чужого плеча, ежедневная картошка и каша, молоко и масло по выходным, мясо по праздникам. Потом война, гибель родных, промозглые землянки в снегу, снова голод и кровь. Янка усмехнулась криво, и накатившая горечь опять сменилась безразличием. Жизнь не по справедливости обошлась с ней. И, по всему видать, устыдилась. А устыдившись, позвала на выручку Смерть.