Аппетиты его росли – теперь он покупал куда более пышные дома, нежели кирпичные одноэтажные бараки. Одним из его первых приобретенных фешенебельных зданий оказался Армстронг-Хауз, настоящее итальянское палаццо напротив Оглторпского клуба на Булл-стрит. По сравнению с Армстронг-Хаузом клуб выглядел просто крошечным, и, как утверждала местная молва, дом был выстроен именно с целью унижения клуба. Говорили, что богатейший судовладелец Джордж Армстронг воздвиг это здание в 1919 году после того, как оглторпские джентльмены отказались принять магната в свои ряды. Легенда не соответствует действительности, но дом от этого ни на йоту не потерял своего великолепия, царственно возвышаясь среди образчиков саваннского градостроительства. Он подавлял, нависал и вызывал трепет. К дому примыкала длинная колоннада, похожая на руки, угрожающе протянутые к стоявшему напротив Оглторпскому клубу.
Бьющее в глаза великолепие Армстронг-Хауза не давало покоя Уильямсу, который нагулял аппетит и все больше и больше тяготел к пышности. Надо сказать, что Джим не был членом Оглторпского клуба – холостяков, промышлявших торговлей антиквариатом, редко приглашали туда, – впрочем, Уильямса это нимало не беспокоило. Он перевел в Армстронг-Хауз свой главный антикварный магазин ровно на год, а потом продал здание адвокатской фирме Бьюхена, Уильямса и Леви, продолжая при этом вести жизнь аристократа. Теперь Джим сосредоточил свое внимание на Европе, частенько наведываясь туда для приобретения старинных раритетов. Последние путешествия он совершил на «Королеве Елизавете» – надо было выдерживать стиль – и прислал из Британии несколько контейнеров, заполненных живописными полотнами и английской мебелью. Тогда же он купил первые шедевры Фаберже. К вящему раздражению местного высшего общества, Джим вскоре стал заметной фигурой в Саванне. «Как вы себя чувствуете, зная, что вас называют nouveau riche?»[2] – спросили как-то Уильямса. Он ответил, что в этом словосочетании играет роль только слово riche. И тут же купил Мерсер-Хауз.
Дом этот пустовал на протяжении более чем десяти лет. Находился Мерсер-Хауз на западной стороне площади Монтерей, одной из самых элегантных, обрамленных тенистыми аллеями площадей Саванны. Здание было выстроено в итальянском стиле – его украшали высокие, узкие, сводчатые окна, изящество которых подчеркивали металлические кованые балкончики с затейливым узором. Дом не высовывался на красную линию, выбросив вперед, словно передник, зеленую лужайку, окруженную ажурной чугунной оградой. Здание не выглядывало на площадь, а скорее господствовало над ней, хотя здесь, видимо, больше бы подошло слово «царствовало». Последние владельцы дома – Шрайнеры – превратили особняк в модный клуб, посетители которого въезжали в великолепный двор на ревущих мотоциклах. На воротах в то время светилась неоновая вывеска, выполненная в форме турецкого ятагана. Уильямс отреставрировал дом так, что он превзошел по изяществу тот замысел, с которым его строили первоначально. Когда в 1970 году реконструкция была закончена, Джим устроил на Рождество официальный прием, на который были приглашены сливки саваннского общества. В тот вечер каждое окно Мерсер-Хауза освещалось мягким светом свечей, во всех залах источали массу света величественные канделябры. Люди толпились возле дома, с любопытством разглядывая подъезжающих к воротам знаменитостей, удивляясь тому, что столь прекрасный дом столько лет простоял в полной темноте, всеми забытый и заброшенный. На первом этаже, у подножия лестницы, пианист играл попурри, а на втором, в бальном зале, звучали органные пьесы бессмертных мастеров. Лакеи в белых ливреях неслышно скользили между гостями, предлагая шампанское и прохладительное с серебряных подносов. Дамы в длинных платьях поднимались и спускались по спиральной лестнице, шурша шелком и бархатом, струившимися с их полуобнаженных плеч. Старая Саванна была явно озадачена.
Подобный вечерний прием вскоре стал традиционным и органично вписался в календарь светской жизни Саванны. Уильямс всегда устраивал его в разгар зимнего сезона – в ночь накануне бала дебютанток. Эта пятница стала вскоре известна как рождественский прием у Джима Уильямса. То был прием года, и стоил он Уильямсу немалых усилий. «Вы должны понять, – громогласно заявил как-то представитель шестого поколения саваннских аристократов, – что Саванна очень серьезно относится к балам и приемам. Это город, где у каждого джентльмена есть белый галстук и фрак. Нам не приходится брать их напрокат. Так что надо отдать должное Уильямсу – он сумел завоевать выдающееся место на нашей социальной сцене, при этом не являясь коренным саваннцем и будучи холостяком».
Еду для рождественских приемов поставляла известная всей Саванне Люсиль Райт. Эта довольно светлокожая негритянка пользовалась столь прочной репутацией среди саваннских дам, что они предпочитали перенести дату какого-либо праздника, если миссис Райт была в этот день занята. Еда этой достойной дамы настолько отличалась по качеству, что ее блюда узнавали сразу же. Гости посасывали сырную соломку, ели маринованные креветки, пробовали крошечные сандвичи с помидорами и понимающе улыбались. «Люсиль!..» – говорили они при этом, и к сказанному, право, нечего было больше добавить. (Томатные сандвичи Люсиль Райт никогда не бывали мокрыми, потому что она промокала каждый ломтик помидора бумажной салфеткой, и это был только один из ее многочисленных кулинарных секретов.) Клиенты ценили ее чрезвычайно высоко. «Она настоящая леди!» – часто говаривали саваннские джентльмены, и в их устах это слово, отнесенное к чернокожей женщине, звучало как высшая похвала. В свою очередь, Люсиль не скрывала восхищения своими патронами, хотя вынуждена была признать, что саваннские хозяйки, даже очень богатые, имели обыкновение, приезжая к ней, говорить: «Знаешь, Люсиль, я собираюсь устроить милую вечеринку, но не хочу при этом тратить много денег». Джим Уильямс был не таков. «Он любит во всем очень пышный стиль, – говорила о нем Люсиль, – и он очень вольно обращается со своими деньгами. Очень, очень вольно. Бывает, приходит и говорит: «Люсиль, у меня будет двести человек, я намерен накормить их грубой, но вкусной пищей. Значит, ее должно быть много, мне не хочется, чтобы в разгар праздника еда кончилась. Поэтому покупай все, что считаешь нужным, сколько на это пойдет денег, меня не волнует».
Рождественские приемы Джима Уильямса стали тем событием, ради которого, по словам «Джорджия газетт», жило все светское общество Саванны. Ради которого или без которого, поскольку Джим частенько менял списки приглашенных. Он писал имена на картонных карточках и складывал их в две стопки – стопку приглашенных и стопку неприглашенных. При этом Уильямс не делал из своей причуды никакой тайны. Если какой-то человек умудрялся чем-либо насолить Джиму в течение года, его карточка автоматически переносилась во вторую стопку – это было наказание, которое обрушивалось на голову ничего не подозревающей жертвы в самый канун Рождества. «Список неприглашенных, – поведал как-то Джим корреспонденту «Газетт», – имеет в толщину целый дюйм».
На город опустились сумерки, подернув зыбким туманом очертания площади Монтерей и превратив ее в слегка затемненную сцену, обрамленную розовыми азалиями, которые окружали стволы дубов с изъеденными кронами и оттеняли густую, почти черную зелень испанского мха. Светлый мраморный постамент памятника Пуласки смутно белел в глубине площади. На кофейном столике Уильямса лежала книга «В домах Саванны – великие интерьеры». Такие книги я видел на нескольких кофейных столиках в гостиных Саванны, но именно здесь она вызывала какое-то сюрреалистическое чувство – на обложке была изображена та самая гостиная, где мы в настоящий момент пребывали.