Ее грудь и бедра оказались именно такими, какие я любил. Мне всегда казалось, что я чуть-чуть тороплюсь с женщиной, надо бы помедленнее, поласковей. Это мне внушала жена, и не только. Но с Катей мой темп был именно то, что надо. Я заново открывал для себя простые вещи. Оказывается, я больше всего на свете любил целовать грудь. Полную, упругую грудь совершенной формы я мог ласково терзать часами напролет. Сильной ладонью я нежно впивался в промежность – и Катька закрывала глаза. Она не стонала и не металась – она закладывала палец в рот и тихо, но страстно переживала со мной все восторги любви. Ей очень нравились все побочные звуки, урчания и сопения, на которые обычно не обращаешь внимания, которых как бы нет.
– А ты знаешь, гималайские медведики тоже сопят, когда занимаются этим…, ну, ты понимаешь. Ты знал об этом?
Я об этом не знал. Понятия не имел.
Она боялась своей роскошной влажной вагины, любила ее и была рабыней одновременно. При этом я чувствовал, что она была моей рабыней. И в то же время королевой. С ней я был тем мужчиной, который нравился сам себе. И все это я воспринимал как вещи само собой разумеющиеся. Все было как-то беспредельно естественно – до тех пор, пока мы с женой и дочерью не поехали летом в Крым.
Мне начали сниться сны, где тихая Катька тихо умирала со мной, сопя по-гималайски. Это был не отдых, а пытка. Солнце, море, песок без Кати потеряли свое изначальное предназначение. Они не радовали. Я был готов очень многое отдать за то, чтобы провести месяц в Крыму с Катькой. Жена была уверена, что меня мучает замысел очередной книги. Возможно, в чем-то она была и права…
Я думал, что мною сделаны уже все выборы в жизни (грядущую смерть я не считал своим выбором, об этом любезно позаботился за меня какой-то другой шутник). Оказалось, в мои сорок три я должен был сделать еще один судьбоносный выбор. Я предчувствовал, что выберу жизнь без Катьки. Собственно, я сказал ей об этом сразу после нашего первого поцелуя. Такие гималайцы, как я, живут по формуле «одна жена – много любовниц», но никак не наоборот. Однако я не представлял себе, что значит жить, отказавшись от Катьки. Отказаться было можно; но вот жить…
Катюша меня сразу же поддержала: бросать жену и дочь – это было бы непосильной жертвой для меня. И для нее (но об этом она предпочитала не говорить). С Ленкой, моей дочерью, которая была моложе Катерины на каких-нибудь два-три годика, меня связывали тысячи капиллярных сосудов, невидимых, но реальных. Да и с женой тоже. Я был стародавней закваски, придерживался тяжеловесных принципов, что не мешало мне порой их обходить. Но то – порой, на некоторое время; всегда была возможность одуматься, покаяться, вернуться, стать лучше, чем ты был до того. Красота!
А здесь – навсегда. Нет, предавать близких людей, даже во имя любви, – для нормальных людей подвиг не по силам. И жить без Катьки оказалось тоже невозможно.
Нет, я бы устроил мир как-нибудь иначе: пытка любовью – это что-то малогуманное. В таком контексте даже испанские сапожки инквизиции смотрятся всего лишь жалкой человеческой выдумкой. Наказывать любовью…
Шутник.
Так я вступил в самую маргинальную полосу своей жизни.
6
Зависть – вот что роднит людей утонченных с натурами примитивными, аристократов – с плебсом.
Зависть – это не эмоция, а способ существования. Кипучая жизнедеятельность часто является формой проявления зависти. Нигде, нигде творческая натура не выказывает себя так разнообразно, как в зависти. Просто на зависть разнообразно. Из зависти убьешь и сотворишь шедевр, погубишь себя и другого, станешь грешным и святым, равнодушным и отзывчивым. Даже испытать любовь можно из зависти, не говоря уже о редком блаженстве, которое доставляет сладкая ненависть.
Зависть! Кто не завидовал – то не жил. Но настоящие гении зависти – люди бесталанные и бесплодные. Они умеют только завидовать: их сжигает одна, но пламенная страсть. Они ничего не создадут из зависти; они могут только уничтожать, всячески вредить тем, кому завидуют черной завистью.
Таким гением и был Ричард Рачков. У него был интеллект, как у теленка, и амбиции – как у Понтия Пилата. Собственно, все, что необходимо для власти. Он мог утвердиться только через казнь новоявленного Христа. Не исключено, что он бы даже помог Иисусу, и даже уберег бы раньше времени от Голгофы. Но потом бы так приколотил к распятию, что не отодрать…
Этот вялый деспот был хитер, словно какая-нибудь безмозглая кобыла Пржевальского, не дававшаяся в руки людям и всегда ускользавшая от них за горизонт. Сложность примитивного человека – в его хитрости, и Рачков был лучшей в мире иллюстрацией этого тезиса. У него, пожалуй, была только одна слабость, которая его временами подводила: он никак не мог привыкнуть к тому, что люди порой не врут и не хитрят. Неудивительно, что честных людей он почитал за своих злейших и непредсказуемых врагов. А те никак не могли постичь «сложную натуру» Рачкова. Он пользовался репутацией загадочного человека. Пожалуй, с этим можно в какой-то мере согласиться. Маруська и в шутку и не в шутку говорила ему, что спит со мной. Он, разумеется, не верил и считал, что она держит его за дурака. Сердился, дурачок.
О Пржевальском, кстати сказать, с большой любовью писал Чехов. Может быть, и мне стоило бы потратить жизнь на поиски какого-нибудь вымирающего кулана? Ведь лучше остаться в благодарной памяти потомков первооткрывателем и описателем ишака, чем разменять жизнь на собственные прихоти. Может быть, я завидую Пржевальскому?
К сожалению, я завидую только людям, которые не разучились завидовать. Какая наивная и чистая эмоция – белая зависть!
Однажды мы с женой и дочерью собрались в театр. Давали Чехова, «Вишневый сад» в пошлейшей постановке. Роль ранимой Раневской исполняла прима, решившая, что зрителю гораздо интереснее будет посмотреть на ее непостижимым образом сохранившуюся фигуру и на не по возрасту подобранный зад, нежели на ее отношение к саду. Имение, деньги, рента… Фи-и… Есть в мире нетленные ценности. В качестве примера прима предлагала свою фигуру. Зад вместо сада. Бедный Антон Павлович! Ему не позавидуешь.
В театр мы добирались на такси, и пока мои дамы в вечерних облегающих туалетах и прическах, застывших легкими остекленевшими шарами на их гордо посаженных головках a la Нефертити, ожидали экипаж, хлынул звонкий июльский дождь. Мои девушки рыдали так, как рыдают гимназистки экологической гимназии, когда на их глазах какой-нибудь скаут, спасающий тонущего бобра, неосторожно наступит на зазевавшегося кузнечика. Причиной трагедии были прически; поблескивающие шары наполовину скукожились, словно облетели, но были, на мой взгляд, еще вполне ничего.
И вот тут я поймал себя на мысли, как же я завидую людям, способным плакать из-за причесок. В их глазах стояло неподдельное горе. Горе от ума – это я еще понимаю, но горе из-за примятых причесок…
Это был последний раз, когда я кому-нибудь завидовал.
Ты завидуешь – значит, тебе хочется иметь то, что есть у кого-то, и чего нет у тебя. Ты знаешь, чего хочешь! Прелесть. Мои аплодисменты. Я давно забыл, что значит чего-то хотеть…
Зачем нам зависть и зачем Рачков?
А затем, что Ричардуля, это блеклое исчадие ада, слабый отблеск преисподней, изволил положить свой немигающий глаз именно на Катюшу. Какие случаются паршивые парадоксы бытия: среди целого дамского факультета, среди толп благородных, и зачастую очень нетребовательных девиц, он выбрал Катьку! Менее подходящей кандидатуры на роль его любовницы придумать было невозможно. Вот уж поистине – почерк бездаря. Или он своим гениальным чутьем завистника усек, что, обладая такой женщиной, можно посмеиваться над самим Пржевальским?