Неудивительно, что большинство писем адресовано Аллену Гинзбергу: до начала 1960–х, когда Берроуз активно обрывал связи с прошлым, именно Гинзберг оставался не только основным адресатом, но и самым преданным хранителем корреспонденции. Не прояви он подобной бережливости, не смотри он постоянно в будущее, многое из писем Берроуза просто – напросто потерялось бы в хаосе обстоятельств, при которых они рождались на свет. Писать Гинзбергу стало одной из двух постоянных привычек Берроуза. Половина единственного постоянного, стремительного потока перемен отражена в них. Вторым же спутником, тень которого преследовала Берроуза до самого конца, стал джанк, наркотики.
В предисловии к «Джанки» (1953 года)[2] Берроуз описывает свою жизнь до 1945–го. Это рассказ об отсутствии мотивов, направления, желания – и о попытке отыскать их. Подростком Берроуз «отправился в одиночное плавание», рисковал, как многие юноши, ища приключений. Поступил в Гарвард на факультет английской литературы, потому что «интереса ко всему остальному не испытывал». Затем «около года колесил по Европе», «шатался по Америке, изучая психологию и дзю – дзюцу», «заигрывал с криминалом». В повествовании о середине 1940–х нет ни одного упоминания о литературе и писателях, о дружбе с Гинзбергом и Керуаком, об отношениях с Джоан Воллмер. Все сводится к поискам и обладанию одним – единственным: «Наркоманом становишься, если нет достаточно сильного интереса к чему-то иному […] Я ширялся, когда получалось достать дозу, и вот я на игле […] К зависимости не стремятся сознательно». Дни бесцельного блуждании по жизни завершились, цель была найдена, «особое желание» определено, и появилось направление – строго по наклонной вниз, – которому Берроуз и следовал.
Первые письма этого сборника относятся к периоду в жизни Берроуза, когда писатель уже пристрастился к наркотикам. Во втором письме (от 1 сентября 1946 года) он заверяет друзей, что завязал с дурманом, и завязал наглухо. Подобные обещания в письмах прозвучат неоднократно. С каждым годом, с каждым переездом – из одного штата в другой, потом с континента на континент, – они звучат все решительней и отчаянней. Через два года Берроуз придумает оригинальный способ завязать с привычкой: «…смотаюсь в другой город, и мне будут присылать дрянь по почте – с каждым разом все меньше и меньше». Идея лечиться по почте так же, как и мысль заработать на санаторий, выращивая морковь, в чем-то даже забавна, однако смеешься над ней сквозь слезы, как и читая о событиях 1954–го: Берроуз платил друзьям, чтобы они прятали от него одежду и не выпускали из дома. (Про этот метод, которым якобы пользовался Кольридж, Берроуз узнал из произведений Де Куинси.) Больше десяти лет пройдет до прорыва. И тогда зависимость станет уже не постоянной темой писем, а их матрицей.
Последние пять лет 1940–х показывают вынужденные (по причине конфликта с законом) перемещения Берроуза: из Нью – Йорка в Новый Орлеан, оттуда – в Восточный Техас, из Техаса, наконец, за границу, в Мексику. Из Мексики Джоан пришлет Гинзбергу следующее наблюдение, со ссылкой на приятеля: «Уж лучше наблюдать за этим со стороны, чем жить в самой гуще событий»[3]. Письма того периода написаны посторонним, оказавшимся в гуще событий: профессиональный фермер и семьянин, земле– и домовладелец, Берроуз в то же время держался особняком. «Интересных людей нет, а если и есть, я их не видел», – пишет он в 1948–м. Загадывая на будущее, желая посмотреть на «Центральную и Южную Америку или даже Северную Африку», Берроуз сверхъестественным образом предсказывает свой маршрут на следующие десять лет скитаний.
Тем временем разочарование в Америке приводит к конфликту с бюрократией и острому неприятию законов и культурных норм. Не обошлось без последствий. Берроуз активно и четко выражает жизненную позицию и политические взгляды, направленные против сложившегося порядка.
Наркотическая зависимость – грубый, но эффективный метод измерить степень социальной интерференции, однако Берроуз предпочел обозначить свою позицию, ссылаясь на личности противоречивые, скандально известные и, тем самым, обособленные. Он заимствовал и использовал постулаты Вильгельма Райха и Альфреда Коржибски, чьи психосексуальные и семантические открытия шли вразрез с общепринятым мнением. Именно их учениями Берроуз вооружался, когда ругал Гинзберга за взгляды на язык, социализм, этику, медицину и мистицизм. «Аллен, сделай одолжение – найди и прочти книгу Коржибски «Наука и здравомыслие». Каждый юноша, прежде чем поступить в колледж или еще куда, должен усвоить основные принципы общей семантики», – пишет он. Оспаривает опыт видений Гинзберга, настаивая на семантической ясности, конкретных примерах, знаниях, полученных на опыте и отражающих его собственную убежденность в необходимости экспериментального подтверждения всего: «Мистицизм – лишь слово. Мне же интересны факты, факты, получаемые из всякого опыта». Тон, с которым Берроуз поучает друга, типичен скорее для нетерпеливого учителя, наставляющего ленивого ученика. Но поражает еще и требование хирургической точности, четкости – оно пугает и смешит одновременно: «Смертный, Аллен, это определение; прискорбно, когда его используют в качестве существительного».
Берроуз не щадил друзей – пусть даже юных и неопытных, к тому же балансирующих над пропастью безумия – и осыпал их ударами словесных розог.
Но есть в броне неизменного цинизма и ранние бреши, особенно заметные в моменты, когда рядом с остротой пера соседствует мягкосердечие. Берроуз критикует поведение Нила Кэсседи, говорит, что «люди так не поступают», и одновременно с этим защищает «честную, добропорядочную, воспитанную евреечку вроде Хелен [Хинкль]». «Если б мне пришлось выбирать, я бы вышвырнул из дома Нила», – пишет он в письме Аллену Гинзбергу. Каким бы ни был Берроуз мизантропом, женоненавистником и антисемитом он станет позже.
Новое десятилетие, 1950–е, Берроуз встретил в Мексике, которая напоминала ему «Америку 1880–х», задавая дальнейший путь – в Центральную и Южную Америку. Углубляясь на юг, Берроуз словно бы уходил в прошлое в поисках более древних культур, тепла и мифического «славного фронтирского наследия». Хотя по правде, за границу вынудил уйти закон, а дальше двигаться побудила трагическая ошибка.
Поначалу Мексика была «прекрасной, свободной страной», где человек вроде Берроуза жил спокойно, как не мог жить в стране родной. По иронии судьбы статус Берроуза перевернулся с ног на голову: из неугодного обществу наркомана и гомосексуалиста он вновь стал представителем верхушки среднего класса – в стране, где «например, если ты прилично одет, то коп видит в тебе человека выше себя и уже не посмеет останавливать и спрашивать о чем-либо». Духом свободы, отсутствием страха (которые долго не продлятся) насыщено и первое серьезное литературное произведение Берроуза.
Из Мексики Берроуз только и пишет друзьям, что о покупке земли, о фермерстве, об открытии бара. Лишь в 1950–м, получив экземпляр книги Керуака, он заикается о том, что сам сел за роман. Берроуз сомневается в успехе книги (получившей название «Джанк»), особенно коммерческом: в ней он «обхаивает отдел по борьбе с наркотиками». Так и хочется разглядеть между строк симптомы писательского мандража и тщеславия. Берроуз если и выражает надежды на успех, то скромные. И с творческими планами не торопится.
Проработав год над рукописью, он сделал самое важное замечание о мексиканском духе книги: «Никого и ничего я не оправдываю. Моя книга – самый точный отчет о переживании кошмара наркозависимости из всех, что я видел […] В Мексике понятие «оправдания» бессмысленно! Хотя куда тебе знать, ты в Штатах живешь». Берроуз не защищается, не нападает, не ищет оправданий и не пытается отвратить от себя кого бы то ни было – его интересует сам рассказ. Переписывая роман, он решил изъять из него все теоретизирование, все внутрисемейные отношения, «держаться в рамках простого повествования», как солдат в скучном однообразии казарм. Через год Берроуз обрадуется, что издатели «хоть саму книгу не завернули» – за целую эпоху от того момента, когда, семь лет спустя, он с безумным восторгом «водилы этого в доску упитого и обкуренного вагона» встретит конец вынужденного простоя в создании «Голого завтрака».