В 1965–м Берроуз вспоминал: когда он только начал писать «Джанки», то «в принципе особой мотивации не испытывал […] Никто писать не заставлял. Просто делать было нечего». Писательский дебют пришелся на период полного отсутствия воли, которое, можно сказать, и определило наркотическую стезю. Двумя годами позже ситуация повторилась: Берроуз взялся за «Гомосека»: «Маркера нет, и нет вообще никого, с кем поговорить, поэтому я решил отвлечься и поработал над новым романом». В следующем письме эхом прозвучали те же строки: «Маркера нет, и вот я снова пристрастился к наркотикам», выдавая больше, чем хотел бы открыть друзьям сам Берроуз. На сей раз он подсел на другой наркотик. Перефразируя его же слова: «К зависимости не стремятся сознательно», можно сказать: «К писательству не стремятся сознательно».
Позже Берроуз говорил так: «Если «Джанки» написал я, то «Гомосек» уже сам написал меня». Переход от роли активной к роли пассивной совпадает с моментом, когда меняется и манера написания писем. Новый стиль поначалу незаметен, в переписке с Гинзбергом содержатся только отвлеченные намеки на подобное изменение, однако письма преображаются вместе с творчеством Берроуза: сухой, выверенный, безличный тон «Джанка» сменяется открытостью и беззащитностью «Гомосека». Перемена отражает и одержимость наркотиками, которая при этом не трансформируется в нужду сексуальную – как поверхностно предполагают заглавия книг, – а переходит в творческую зависимость.
В мае 1952–го Берроуз пишет по поводу одной из зарисовок: …я записывал текст, словно под диктовку. Тогда и понял: успех почти у меня в кармане. Не пробудись во мне такое безудержное веселье, каким наполнены зарисовки, Маркер и не подумал бы ехать со мной в Южную Америку». Еще один факт – якобы зарисовки Берроуз «записывал, словно бы под диктовку» – одновременно и подтверждается, и осложняет ситуацию в одном из эпизодов «Гомосека»: «Ли остановился. Зарисовку ему будто бы диктовали […] Мэри и Аллертон ушли, он остался в баре один. Монолог продолжался». Текст опубликован, и неудача становится важнее успеха, отсутствие – важнее присутствия. Зарисовка автономна, обрела независимость от автора и читателя, как и любой другой текст. Аллертон, то есть Маркер, – только предлог. Значит, настоящая потребность создавать зарисовки заключалась в чем-то ином.
Что разделяет «Джанки» и «Гомосека»? Почему Берроуз от романа, в котором изложил историю собственной зависимости, перешел к роману, написание которого само напоминало зависимость от наркотиков? Ответ: из-за убийства жены. Вклад Джоан виден лишь в одном из писем, написанных Берроузом незадолго до ее гибели, где она карандашом сделала приписку относительно сексуальной жизни мужа. Карандашом – «дабы он мог стереть мои комментарии, если сочтет нужным». Трудно представить жест, столь сильно обезличивающий и в то же время оставляющий неизгладимый след. Нельзя постичь более безнадежного входа и выхода одновременно[4].
До нас дошли только заметки о трагедии, которые Берроуз сделал три с половиной года спустя, находясь за тысячи миль от места убийства. Писал он о том, что значило это событие для него самого, и ни словом не обмолвился о юридической стороне дела. В предисловии к «Джанку» (изданному в 1985–м) Берроуз признавался: на написание книги его подвигло «трагическое событие, в книге никак не упоминаемое, скорее даже избегаемое – случайное убийство супруги, Джоан, в сентябре 1951 года».
До убийства жизнь Берроуза напоминает бухгалтерский отчет, в котором каждое новое событие систематически заносится в колонку «дебет». Гибель жены стала поворотным моментом, после которого жизнь Берроуза превратилась в роман – однако в роман, какой не каждый захочет написать, да жизнью такой никто, пожалуй, кроме самого Берроуза, жить бы не смог. Просто не выжил бы. Берроуз открывает для себя в письмах и в творчестве нечто новое, значимое: самостоятельность и взаимозависимость. На простейшем уровне он начинает предвидеть будущее. «Письма мои сохрани, – писал он Гинзбергу в апреле 1952–го. – Может, получится составить из них книгу, когда стану матерым автором».
Двумя месяцами позже, не получив ответных писем от Маркера, Берроуз впадает в такое отчаяние, что спасение приносит лишь писательство: «Да, я практикую черную магию […] Я ему пять или шесть писем отправил – с зарисовками, самыми лучшими. Не отвечает […] Я написал Маркеру: ответа на каждое письмо не жду и письма мои – лишь способ общения, способ поговорить». Зарисовки в его письмах стали некой извращенной формой ухаживания, признаниями в любви и одновременно шантажом. Когда же уход Маркера показался окончательным, Берроуз всерьез решил забросить сочинительство. Но герой «Гомосека» добивается расположения Аллертона – анонимного слушателя внутри повествования – именно потому, что отказ неизбежен. Когда же Аллертон покидает книгу, Уильям Ли превращается в старого моряка из поэмы Кольриджа, который ищет своего слушателя – гостя, спешащего на свадьбу. И находит того, чье отсутствие принимается как должное. Зарисовки поступают как монолог, как письменное представление для читателя. Словно предваряя рождение «Голого завтрака», комедия навязывается зрителю, становится нежелательной и омерзительной: «Милый читатель, я бы и пожалел тебя, но перо мое обладает волей, какая вела старого моряка».
Через два года (а это середина сборника) Берроуз вновь впадает в отчаяние: адресат не отвечает и письма возвращаются невостребованными. И в таком состоянии он пишет. В апреле 1954–го умоляет Керуака: «Отказ от него еще больней, чем отказ от Маркера. Ломает – жуть, от абстяга спасет лишь письмо. Будь другом, заставь Аллена прислать мне эпистолярную дозу. Я будто умер, писать не могу, ничего не интересно». Да, в этот раз Берроуз писал Аллену Гинзбергу, и зарисовки для Гинзберга стали ранними эпизодами «Голого завтрака». Письма постепенно обретают уникальный эротический характер, в них любовь практически становится предлогом. «Когда я, влюбленный, не встречаю ответных чувств, – пишет Берроуз в том же письме Керуаку, – зарисовки остаются моим единственным прибежищем и утешением». Зависимый как от Гинзберга, так и от наркотиков, Берроуз превращает написание зарисовок в процесс жатвы – когда урожай собирает смерть его чувств и вожделения. Он посылает письма, словно вестников, к тому, от кого ждет признания, с кем он, как Уитмен, был братом, в кого влюбился, но выходило все как у мелвиллского писца Бартлби: «Посланные по заданию жизни, они неслись навстречу смерти».
В 1959–м, когда уже издали «Голый завтрак», Берроуз начал обрывать человеческие связи между писателем и читателем – посредством механического способа письма по методу «нарезки». Привычка писать Гинзбергу пройдет, однако привычка писать останется.
Важность писем Берроуза прежде всего определяется физическим расстоянием между самим Берроузом, Гинзбергом или еще кем-то, с кем писатель мог продуктивно общаться. Берроуз ни разу не выказывает сожаления о том, что покинул Америку, хотя признает: цену за это он заплатил немалую… намекая в то же время на неизбежное одиночество странника. Изгнание Берроуза, совпавшее с периодом творчества, лишь отчасти вызвано проблемами с законом, обществом, героином и сексуальной ориентацией. Конечно, случались исключения: Керуак, например, навещал друга в Мексике в 1952–м. Впрочем, Берроуз характеризует его как параноика и страшного гостя, крадущего у хозяина последний кусок хлеба. Визит друга не удался. Как, собственно, не удалось избавиться и от статуса «опасного иммигранта».