Огонь прекратился так же внезапно, как и начался. Израсходовав боеприпасы, партизаны ушли. Я вылез из канавы и пошел выяснять, что осталось от моего взвода. Потери не были сногсшибательно большими: всего двое убитых и пятеро раненых. Среди последних оказался Крашке. На этот раз традиция ему изменила. Пуля оцарапала его голову. Рана не была опасной, но сильно кровоточила. Герхард стонал и грязно ругался, проклиная президента Мендосу, дядю Рудольфа и партизан. Я велел ему заткнуться и помог перевязать голову.
– Чего хотят эти ублюдки? – продолжал ныть Крашке.
– Свободы, – отвечал я.
– Ах, свободы! Я такое уже видел в Сахаре. Взберется араб или негр на пальму, провозгласит свободу и независимость, а на другой день – с протянутой лапой к бывшему хозяину. Жрать-то хочется. Свободой же сыт не будешь. Свобода – это большой беспорядок. Чтоб была жратва, надо вкалывать до седьмого пота, а они только и умеют, что стрелять да размножаться.
К нам подошел офицер из штаба батальона и сообщил, что командир нашей роты убит, а посему мне надлежит принять командование ротой.
– Мерзавцы! – сказал он. – Они совершенно обнаглели. Так близко от столицы их еще никогда не видели.
Я согласился с ним и спросил, продолжим ли мы наш путь к полигону.
– Нет, – ответил офицер. – Учения отменяются. Мы возвращаемся в Ла Палому.
Я кивнул и распорядился грузить на машины убитых и раненых.
После возвращения в Ла Палому я препоручил роту своему заместителю и прихватив с собой Крашке, отправился в военный госпиталь. Врач признал наши ранения легкими, но все-таки уложил нас в постели, заявив, что мы сможем вернуться в строй только недели через две-три. Такая щедрость объяснялась относительным затишьем на фронтах гражданской войны и соответственно большим количеством свободных коек в госпитале. Мы там хорошо отоспались и отъелись. Перед самой выпиской произошел эпизод, который имел некоторое значение для моей дальнейшей судьбы.
Сидя перед обедом на лавке в госпитальном парке, мы судачили о том о сем. Крашке сказал между прочим, что было бы неплохо полакомиться молоком кокосового ореха. Пистолетными выстрелами я сшиб с ближайшей пальмы пару плодов величиной с детскую голову каждый – Герхарду и себе. Крашке поднялся с лавки, чтобы подобрать орехи, но вдруг вытянулся «во фрунт» и застыл, выпучив глаза. Я посмотрел в ту сторону, куда смотрел он, и последовал его примеру. Через парк в направлении госпиталя двигалась пестрая группа военных. Впереди шел приземистый почти квадратный генерал с багровой квадратной физиономией, тремя подбородками и четырьмя четырехконечными звездами на каждом из толстых витых погонов. Я сразу узнал его по портретам. Это был Пабло Рохес – военный министр и министр общественной безопасности Аурики, самый молодой и самый перспективный из членов Государственного Совета. Ему было всего шестьдесят пять лет, и его прочили в преемники Мендосы. Лицо Рохеса, несмотря на все свое хамское безобразие, еще не было тронуто возрастным маразмом. Министр выглядел вполне здоровым и бодрым.
– Отлично стреляете, лейтенант! – сказал он по-английски, остановившись перед нами. – Кто вы?
– Лейтенант Арнольдо, командир роты шестого батальона, – представился я. – Ранен в бою с врагами республики. Нахожусь на излечении.
– Рядовой Хорхе! – рявкнул Герхард. – Ранен в том же бою!
О принадлежности к Иностранному легиону мы не упомянули, так как об этом говорила наша форма.
– Судя по акценту, вы немцы, – заметил Рохес.
– Вы совершенно правы, сэр, – ответил я.
Генерал ухмыльнулся и вдруг сказал по-немецки:
– Offizier, Offizier, goldene Tressen, nichts zu fressen![3]
Мы с Крашке угодливо засмеялись, а я подивился про себя эрудиции министра, процитировавшего забытую пьесу Лессинга.
– Немцы – хорошие солдаты, – продолжал генерал. – А почему ваше звание, лейтенант, не соответствует занимаемой должности?
– До последнего боя я командовал взводом. Роту принял после того, как был убит её командир.
– Полагаю, что этот офицер заслуживает поощрения. Вы согласны?
Вопрос был обращен к командиру Иностранного легиона полковнику Лоуренсу, который стоял за спиной Рохеса. Лоуренс видел меня впервые, а обстоятельства нападения партизан на наш батальон были известны ему лишь в самых общих чертах, однако признаваться во всем этом он не стал и, помедлив немного, важно наклонил голову. Через минуту на моей груди засиял новенький орден, выполненный в форме лучистой восьмиконечной звезды величиною с мотоциклетную фару. Герхард получил медаль «За храбрость» и звание сержанта. Прикрепляя орден к моему мундиру, адъютант министра заговорщически подмигнул мне и сказал вполголоса:
– С вас причитается, лейтенант. Можете покупать капитанские погоны. Приказ будет подписан после обеда.
– Сочту за честь отметить с вами это радостное событие. Когда и где?
К сожалению, договориться о встрече мы не успели. Военные репортеры из свиты Рохеса оттерли адъютанта в сторону. Генерал по очереди пожал руки мне и Крашке. Защелкали затворы фотоаппаратов. А через несколько секунд мы остались одни.
На другой день, рассматривая вместе с Герхардом наши фотографии в газетах, я заметил как бы между прочим, что теперь ему было бы не стыдно явиться к дяде. Крашке отнесся к этой идее очень серьезно.
– А что? – сказал он. – Der Affenarsch больше не посмеет называть меня Швейком. Тем более, если я пойду туда в сопровождении моего друга и командира, который не однажды был очевидцем ревностного отношения унтер-офицера Крашке к исполнению воинского долга.
– Как ты думаешь, Герхард, – осведомился я, – найдется у твоего дяди для нас пара бутылок немецкого пива?
– Какие бутылки! – завопил Крашке. – Дядя Рудольф предпочитает бочковое. И только баварское. Да он утопит нас с тобой в пиве, если захочет. Кстати, я полагаю, что ты должен ему понравиться, ибо в тебе явно наличествует совокупность признаков, соответствующих его представлениям о чистоте нордической расы. Ему самому как раз этих признаков не хватает. Мне тоже.
– Ладно! – согласился я. – Поехали!
Мы взяли такси и через полчаса очутились в одном из благоустроенных пригородов столицы, удивительно похожем на какой-нибудь Бланкенбург или Хальберштадт. Те же утопающие в цветах и зелени особняки, крытые черепицей, те же аккуратные легкие заборчики, та же безукоризненная чистота улиц. Только тропическая растительность напоминала о том, что здесь все-таки не Германия.
– Кусочек фатерланда! – сказал Герхард таким тоном, как будто он имел какое-либо отношение ко всему этому.
Слова его подкрепил действием один из игравших поблизости мальчишек, который направил на нас игрушечный пистолет и, щелкнув им, пискнул по-немецки:
– Ein Schuß – ein Russ’![4]
– Schieb ab![5] – рявкнул на него Крашке, сделав вид, что расстегивает кобуру.
Малец взвизгнул и юркнул в банановые лопухи.
Белая двухэтажная вилла дяди Рудольфа пряталась в глубине обширного зеленого массива. С улицы её почти не было видно. Крашке позвонил у ворот. Пришел пожилой немец и, узнав моего спутника, бесстрастно поздоровался с нами, после чего впустил нас в парк.
– Думаю, они по случаю субботы все дома, – рассуждал вслух Герхард. – Если бы их не было, садовник сказал бы нам об этом…
Рудольф фон Буххольц был младшим братом отца Герхарда Крашке и до сорок пятого года тоже носил фамилию Крашке. В роду потомственных пивоваров он слыл самым способным, и потому семья дала ему возможность получить университетское образование. Приобретенные в Гейдельберге познания в области юриспруденции были впоследствии использованы им в качестве инструмента для попрания всех законов, писаных и неписаных.