Россия и современный мир № 3 / 2010 - Игрицкий Юрий Иванович страница 2.

Шрифт
Фон

«Отцы» нынешней Конституции сделали практически все, чтобы заблокировать формирование новой российской идентичности на основе модели конституционного патриотизма, т.е. совокупности правовых принципов, способных консолидировать политическую нацию (см.: 30). Здесь, конечно, большую роль сыграли исторические обстоятельства принятия Конституции 1993 г. Все-таки это конституция «на крови» (пусть даже и «малой»). И хотя сегодня уже несколько подзабыты аргументы, ставящие под сомнение легитимность результатов референдума 12 декабря 1993 г. (см.: 9, с. 344–349), многие все еще могут припомнить «ценное признание» Г. Бурбулиса, поведовавшего, через что была принята эта конституция1. Впрочем, более важно то, что наличествующие в российской конституции формулы, которые в правовых государствах объединенной Европы могут быть положены в основу конституционного патриотизма, в нашем случае оказываются лишь ритуальным приложением к существенно иному политико-правовому содержанию. Но именно это содержание обеспечивает функциональность Конституции 1993 г., делает ее в полном смысле российской конституцией. По сути дела, как подчеркивает Ю.С. Пивоваров, нынешняя конституция воспроизводит в современных условиях российскую конституционную константу, восходящую к «Введению к Уложению государственных законов» М.М. Сперанского (16, с. 37). В этой схеме существует разделение властей, но только функциональное, а над «триадой исполнительная / законодательная / судебная власти» возвышается власть как таковая, олицетворением и носителем которой в версии 1993 г. выступает президент (в модификации 2008 г., произведенной без радикального изменения конституции, – тандем президента и премьер-министра).

Деликатность положения российской власти в 1990-е годы выразилась, в частности, в том, что фактически вернувшись в колею Русской системы (17), она все еще не решалась открыто провозгласить самоё себя средоточием национальной идентичности. Вместо этого предпринимались странные действия по созданию комиссии, уполномоченной президентским указом искать национальную идею. По всей видимости, создавая эту комиссию власть отдавала дань инерции идеократических предрассудков (8, с. 200). Комиссия национальную идею не нашла, а вскоре, в августе 1998, власти стало и вовсе не до того.

В итоге, почти все последнее десятилетие XX в. российское общество оставалось без патерналистской опеки со стороны государства. Именно в это время произошли наиболее радикальные социальные изменения, хотя, очевидно, не те, которых ожидали либеральные реформаторы. Для понимания сущности уже происшедших в России перемен чрезвычайно важно осознавать, что в своей совокупности они явились тяжелейшей социальной травмой, обусловленной жизненной дезориентацией, обесцениванием в новых условиях накопленного социального опыта, разрушением привычных смыслов и значений. А «уход» государства стал фактором, предельно усилившим болезненность и радикальность травмирующих перемен.

Идея социальной трансформации как травмы получила разработку в трудах выдающегося польского социолога П. Штомпки, который выделяет следующие фазы травматического состояния.

Во-первых, это предпосылки грядущей травматизации, связанные с нарастанием кризисных явлений в экономике, социальной сфере, культуре, сфере политических отношений. Иначе говоря, речь здесь идет именно о том наборе обстоятельств, в которых М.С. Горбачёву пришлось начинать свою перестройку.

Во-вторых, это сами травматические события, ощущение того, что их ход вышел из-под контроля власти или осознание того, что власть оставляет общество и конкретного индивида один на один с новыми вызовами. Впрочем, травматические ощущения не облегчаются и в том случае, если индивид ощущает себя объектом продуманных манипуляций со стороны власть предержащих.

В-третьих, вслед за утратой социального статуса мощным травмирующим фактором становится утрата жизненных идеалов и ориентиров. Таким образом, социально-экономические испытания обретают духовно-нравственное и социально-психологическое измерение.

В-четвертых, симптомами и последствиями травмы становится изменение образцов социального поведения. К их числу, например, можно отнести примирение большинства с такой социальной язвой, как коррупция, ее вынужденное принятие в качестве новой системы координат социальных отношений и участие в ней.

В-пятых, это активная и пассивная посттравматическая адаптация (стремление преодолеть трудности либо примирение с ними).

В-шестых, преодоление травматического состояния происходит в условиях политической и экономической стабилизации, и дальнейшее укрепление стабильности служит подтверждением успешного преодоления социальной травмы (23, с. 6–16).

Впрочем, надо понимать, что «остаточные боли» еще долго будут мучить российское общество. Кроме того, в случае России речь должна идти не только о травме реформ 1990-х годов, но и об общей травме потрясений всего XX в., когда были уничтожены либо претерпели радикальную ломку многие социальные слои и группы российского социума. Это уже является глубокой травмой исторической памяти.

Социологические опросы, проводившиеся в 1996–2002 гг. сотрудниками Института сравнительной политологии РАН, демонстрировали, что конституирующую роль в формировании социального порядка играют такие категории, как выгода, успех, право сильного, тогда как закон, права человека, уважение к чужому мнению в глазах большинства опрошенных не имеют большого значения (14, с. 15). Постсоветская социальная трансформация, еще более усиленная политикой государства и информационным мэйнстримом, привела к возникновению нового социума, в котором доминируют ставка на силу и эгоистический интерес при минимизации сотрудничества с другими социальными акторами. Но те же самые опросы показали, что социально востребованными остаются ценности морали, равенства, труда, семьи и традиции. По сути дела, расчеты либеральных реформаторов на то, что ценности свободы автоматически разовьются в условиях неконтролируемой игры рыночных сил и сокращения роли государства в экономической жизни, оказались перечеркнуты. Сама интерпретация свободы сузилась до представлений об экономической свободе.

Институциональный порядок, установившийся к концу 1990-х годов, не ставился под сомнение в смысле его конституционной законности. Однако большинство опрошенных фактически усомнились в его социальной легитимности, поскольку, по их мнению, этот порядок был ориентирован на защиту прав и интересов меньшинства, несправедлив, нестабилен и в любом случае крайне далек от социального идеала. Можно сказать, что к началу «эпохи Путина» значительная часть граждан России была готова к трансформации институционального порядка, которая в большей степени соответствовала бы их ценностным ориентациям.

В конце концов, это должно было привести к развилке между формальными, не сумевшими обрести в 1990-е годы реального наполнения институтами, импортированными извне (многопартийность, разделение властей, выборность должностных лиц на всех уровнях власти и т.д.) и квинтэссенцией российской политической культуры – государственным патернализмом. Либо названные институты должны были заработать таким образом, чтобы покончить с традиционным для России «властецентризмом», либо, напротив, сами эти институты должны были стать орудиями, обеспечивающими в новых условиях воспроизводство все той же государственной парадигмы. Вышло так, что российская власть при Б.Н. Ельцине, при всей ее демократической фразеологии, провела основную работу по воспроизводству Русской системы в новом институциональном дизайне. То, что делалось затем при В.В. Путине, стало лишь завершением этого процесса.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке