Период экономического подъема, на который пришлись два срока президентства Путина, принято объяснять благоприятным сочетанием ряда обстоятельств, в числе которых – удешевление стоимости рабочей силы и продукции отечественного производства в первые годы после дефолта, а затем непрерывный рост цен на энергоносители. Спорить с этим объяснением не приходится, но оно тем не менее не является исчерпывающим. В «истории успеха» Путина присутствовал и компонент политического мастерства, заключавшийся в способности второго президента России максимизировать действие благоприятных для развития страны и для его собственного режима факторов и ограничить действие неблагоприятных. Главным же было то, что режим Путина пошел навстречу запросу уставшего от перемен общества, обеспечив долгожданную стабильность. Социальные и экономические изменения не остановились, но они вернулись в знакомую и понятную обществу государственническую колею. Россия вновь оказалась в привычной для нее системе координат.
Однако именно «возврат» государства и путинская стабилизация показали, насколько значительны и фундаментальны перемены, происшедшие с Россией в 1990-е годы. Государство вернулось, но действует оно в иной социальной реальности и в принципиально новом внешнем окружении. Что же касается постсоветской российской идентичности, то государство в лице путинского режима обнаружило, что за десять лет уже возникла некая протоидентичность и с ней требуется что-то делать. При этом следует подчеркнуть, что решающая роль государства в формировании национально-государственной идентичности не является чем-то уникальным, характерным только для России (см.: 3, с. 139–140).
Первым конструктивистским действием на этом направлении стало решение вопроса о государственной символике. Предложенное Путиным решение поначалу показалось многим критикам механическим соединением несоединимого – радующего традиционалистов византийского двуглавого орла, угодного либералам петровского триколора, и ласкающей слух коммунистов мелодии сталинского гимна. Но вскоре обнаружилось, что все «срослось», что эклектичный синтез принят почти всеми и даже весьма востребован одной из самых массовых групп – спортивными болельщиками. И, разумеется, сам синтез символов был символичен, указывая на волю власти не к дистанцированию от прошлого, но к подчеркиванию преемственности в отношении всех периодов истории российской и советской государственности.
Идеологическим оформлением «возврата» государства стала концепция суверенной демократии. Ее создатель В.Ю. Сурков в последние годы предлагал несколько определений суверенной демократии, различающихся в своих нюансах. Первое из них, озвученное Сурковым в феврале 2006 г. в выступлении перед активом «Единой России», таково: суверенная демократия – это «образ политической жизни общества, при котором власти, их органы и действия выбираются, формируются и направляются исключительно российской нацией во всем ее многообразии и целостности ради достижения материального благосостояния, свободы и справедливости всеми гражданами, социальными группами и народами, ее образующими» (21). В данном определении постулируется наличие российской нации, хотя, скорее, именно идея суверенной демократии является очередным и на сегодня наиболее значимым усилием власти по конституированию этой самой нации. Точнее, при помощи идеи суверенной демократии власть очерчивает те рамки, в которых сегодня российскую нацию можно вообразить.
Охранительная суть концепции суверенной демократии сомнений не вызывает. Но из этого не следует, что аргументацию в пользу идеи суверенной демократии можно игнорировать или что эта концепция методологически ошибочна. Критики Суркова нередко воспроизводят замечание Путина на встрече с участниками международного дискуссионного клуба «Валдай» (сентябрь 2007 г.) о том, что нельзя соединять понятия суверенитета и демократии, одно из которых характеризует внешние отношения, а другое – внутреннее политическое устройство (18, с. 121). Но здесь, в частности, можно вспомнить, что незадолго до провозглашения у нас доктрины суверенной демократии З. Бжезинский (а в западном политологическом сообществе не найдется более сильного раздражителя для российских идеологов власти, чем этот ветеран «холодной войны») опубликовал статью «Дилемма последнего суверена» (ее русский перевод озаглавлен «Последний суверен на распутье»). Очевидно, что в России наибольшее внимание привлекла не столько критика Бжезинским бушевской версии американского унилатерализма, сколько концепция иерархии суверенитетов, на вершине которой находятся, разумеется, США. В версии Бжезинского вторжение в Ирак или отказ от Киотского протокола демонстрируют уникальность Америки как последнего подлинно суверенного государства. Суверенитет США рассматривается Бжезинским как ключ к решению глобальных проблем: «Слабость формально независимых государств, которые на самом деле становятся все более зависимыми или даже неспособными к автономному существованию, должна быть компенсирована за счет укрепления наднационального сотрудничества, активно продвигаемого Соединенными Штатами. …Америка должна задавать тон в построении такого мира, который бы в меньшей степени уповал на химеру государственного суверенитета и в большей – ориентировался на неуклонно возрастающую и политически регулируемую взаимозависимость. Поскольку глобализация не только несет с собой новый взгляд на экономические проблемы, но и все глубже трансформирует политические отношения, американский суверенитет, поставленный на службу общему благу, вызовет, по всей видимости, более весомое и стойкое одобрение в мире, нежели нынешняя всепоглощенность Америки собственной безопасностью» (2, с. 23). Ситуация с «более весомым и стойким одобрением» за прошедшие пять лет в основном прояснилась; куда важнее сам принцип. Даже если абсорбция последним сувереном чужого суверенитета и в самом деле где-то происходит с одобрения его прежних носителей, то насколько это одобрение легитимно? Если демократию понимать как право нации через механизм свободных выборов делегировать кому-либо из своих граждан полномочия принимать решения, касающиеся интересов данной нации, то как совместимо такое понимание демократии с глобальными полномочиями последнего суверена? Ведь центр принятия многих важных решений оказывается за пределами соответствующей политики. А это значит, что расставание с «химерой суверенитета» равносильно эрозии демократии. Отчасти такая эрозия, или – если применять более мягкое выражение – «трансформация» демократии происходит по объективным причинам, связанным с процессами интернационализации и глобализации (5, с. 484–485), но в данном случае, во-первых, десуверенизация возводится в нормативный принцип, и, во-вторых, вместо дисперсии суверенитета предлагается его абсорбция в едином центре.
Аналогичные сомнения высказывают и евроскептики, считающие пагубным делегирование все большей доли суверенитета национальных государств наднациональным институтам Евросоюза. Например, Ральф Дарендорф отмечает: «Конституции конституируют права. Права есть юридические гарантии. Это не просто пустые обещания и красивые слова. …Права делают необходимым создание аппарата принуждения, или санкционирующих инстанций. Все три классических власти находят здесь свое место. Но эти власти существуют в совершенной форме только в национальном государстве. Тот, кто отказывается от национального государства, теряет вместе с этим эффективные гарантии своих основных прав. Тот, кто сегодня национальное государство считает излишним, объявляет вместе с этим – быть может даже непреднамеренно – излишними гражданские права» (26, с. 109).