Тактический выигрыш для российской власти от подъема Китая связан и с тем, что сближение с «красным драконом» в рамках двустороннего партнерства или многосторонних форматов ШОС и БРИК, позволяет временно «заимствовать» политический капитал Пекина в непростых взаимоотношениях с Вашингтоном и Брюсселем. Впрочем, даже и это не главное. Свидетельством тому служит быстрый переход российских руководителей от гордости за почти полноправное членство (надолго ли?) в западном клубе G8 к энтузиазму соучредителя клуба новых лидеров глобального экономического роста – БРИК. Оставаясь преимущественно виртуальным объединением, БРИК начинает продуцировать и консолидировать нормативную власть. Нормативное послание БРИК состоит не только в отстаивании вестфальских принципов суверенитета, стремлении к многополярности и демонтажу Вашингтонского консенсуса, но в принципиальном признании плюрализма ценностей, культурных ориентаций и моделей политического устройства. В сущности, нормативное послание БРИК есть не что иное, как перевод концепции множественности модернов Ш. Эйзенштадта (27) на язык глобальной политики. При этом устойчивость всей конструкции БРИК может быть обеспечена только благодаря предельно широкому и гибкому толкованию демократии и прав человека. В свою очередь данная ситуация оказывает влияние на формирование российской национально-государственной идентичности, поскольку существенно снижается внешнее давление, побуждающее к освоению вполне определенного набора политических принципов, институтов и практик.
Если говорить об изменениях последних пяти лет, то за это время у России почти появился и третий значимый Другой – региональный. Речь, разумеется, идет об Украине. Не секрет, что концепция суверенной демократии явилась в числе прочего и идеологическим ответом на вызов украинской «оранжевой революции». Сегодня, после поражения на президентских выборах лидеров майдана и политического реванша Виктора Януковича, можно сказать, что дестабилизирующий потенциал «оранжевой революции» в Москве систематически переоценивался. Тем не менее Украина настолько преуспела в позиционировании себя как «не-России» (во многих случаях явно во вред самой себе), что и в российском политическом классе стала расти популярность констатации «Мы – не Украина». Относительно свежий пример – заявление В. Путина о необходимости избежать «украинизации» нашей политической жизни (19).
Казус Украины, необходимость определять свое отношение к ней как к независимой стране, как к другому высвечивает и самую важную российскую дилемму, заключающуюся в том, что Россия сегодня – это и остаточная империя, и разделенная, но при этом еще окончательно не сформировавшаяся нация. Несомненно, что в типологии империй Россия (Советский Союз) занимает особую нишу. В контексте данной статьи более важно не это своеобразие, а то, что имперская миссия была (остается?) очень сильным фактором, сдерживающим формирование идентичности, характерной для нации-государства. Разумеется, в империях этот процесс не был полностью блокирован. Как пишет Б. Андерсон, в эпоху капитализма, скептицизма и науки «Романовы открыли, что они великороссы, Ганноверы – что они англичане, Гогенцоллерны – что они немцы …» (1, с. 107). Однако бремя мультиэтнической империи имело немалую цену для того этноса, который должен ее цементировать. Может быть, именно поэтому после распада СССР на арену большой политики так и не вышел русский ирредентизм. Что касается российской власти, то и при Ельцине, и при Путине, и при Путине–Медведеве она инстинктивно чувствует опасность такого варианта ухода от имперскости, при котором альтернативой станет мощный подъем этнонационализма. Вернувшееся домой государство, совсем не заинтересовано в том, чтобы оказаться инструментом охваченного националистическими страстями общества. Русская система – это властецентризм, а не этноцентризм.
Возродить большую империю невозможно. Для этого нет ресурсов, равно как и политической воли. Но и совсем перестать быть империей при таком этническом и территориальном составе тоже не получается. Пытаться покончить с «бременем империи» через отождествление самого крупного этноса с государством самоубийственно (по крайней мере, для государства). Подобное отождествление станет, по всей видимости, триггером ирредентизма русских и сепаратизма других российских этносов. Остается движение в направлении нации-государства, или российской нации. В.А. Тишков, внесший важнейший вклад в разработку идеи российской нации, мыслит ее как гражданскую многонациональную общность, т.е. в духе конституционного патриотизма: «Всеми доступными методами нам нужно решительно утверждать российский4 национализм, имея в виду осознание и отстаивание национального суверенитета и интересов страны, укрепление национальной идентичности российского народа, утверждение безоговорочного приоритета самого понятия “российский народ”. Всякие другие варианты национализма на основе этнических крайностей несостоятельны и должны быть отвергнуты» (22, с. 196).
Соглашаясь с В.А. Тишковым по существу, хотелось бы все же подчеркнуть, что решительное использование «всех доступных методов» весьма рискованно, если речь идет о прокладке курса между Сциллой имперскости и Харибдой этнонационализма. Скорее, это все же лавирование, череда паллиативных мер и компромиссов. Не все, что кажется доступным для конструирования идентичности российской нации, следует непременно использовать. Кроме того, если модель конституционного патриотизма до конца не срабатывает даже в рамках наднационального европейского проекта, то у нас ее эффективность без подкрепления историко-культурными аргументами окажется еще меньшей. Формирование российской идентичности без обращения к «богатому наследию воспоминаний» и без культуралистского обоснования «желания жить вместе», по всей видимости, невозможно. Однако подход к решению этой задачи, в сущности, должен быть тем же, что и в случае космополитического проекта переизобретения Европы (У. Бек, Э. Гранд): толерантная к различиям интеграция и совместимая с интеграцией дифференциация (24; 25).
Ну а что же модернизация? В историософском контексте вопрос о самой возможности российского модерна может оказаться вопросом не по существу. Однако так или иначе, российскому модерну (либо внемодерну) нужно вписываться в созвездие современностей XXI в. Соответственно, и формирование российской идентичности, понимаемое как проект, должно включать себя компоненты, облегчающие решение этой задачи. В теоретико-методологическом плане здесь представляет интерес концепция «самопонимания» (self-understanding), которую предлагает П. Вагнер (31). Самопонимание не является неизменным для того или иного общества на протяжении веков; оно указывает на качественные трансформации, происходившие в недавнем прошлом. Речь идет не о фундаментальных культурных программах, на которых фокусирует внимание Ш. Эйзенштадт, а о продолжающемся процессе более или менее коллективного осмысления специфической ситуации конкретного социума в свете значимого опыта прошлого. Предлагаемый Вагнером подход ориентирован на демонстрацию того, как процессы социальной реинтерпретации исторического опыта и межличностной коммуникации по поводу базовых правил и ресурсов воздействуют на институциональные изменения. Иначе говоря, речь идет о связи между культурно-интерпретативными и социально-политическими трансформациями, к числу которых, по-видимому, должна относиться и нынешняя российская модернизация.