Вообще говоря, и сэр Ральф Дарендорф, и высокопоставленный российский чиновник Владислав Сурков, защищая суверенитет, отстаивают принципы демократии. Только в случае Суркова речь идет совсем не о либеральной демократии. Здесь важно понимать, что неолиберальная демократия в России – это не какое-то новообразование, воспроизводящее (как предполагает Ф. Закария) (6, с. 90) опыт латиномериканских режимов 1960–1970 гг., а очередная реинкарнация Русской системы, вновь вызванная к жизни отнюдь не вопреки воле большинства российских избирателей.
Итак, болезненная адаптация общества к новой реальности, «возврат» государства (и по существу, и на символическом уровне), усилия власти по разработке политической идеологии – не является ли все это ингредиентами постсоветской национально-государственной идентичности? Несомненно, да, но набор необходимых ингредиентов все еще не полон. Требуются более общие и устойчивые ценностно-нормативные основания, развернутые как в прошлое, так и в будущее. И прежде всего речь здесь идет о традициях как факторе национального сплочения. Суть проблемы, перефразировав Ленина, блестяще сформулировал А.Б. Гофман: от какого наследства мы не отказываемся? По его словам, «в современной России ситуация с традициями и инновациями, их взаимодействием, отношением к ним со стороны интеллектуалов и власти отличается чрезвычайной неопределенностью, многозначностью, амбивалентностью, синкретизмом» (4, с. 50). Основная сложность состоит в том, что современная Россия – это не страна без традиций, а, скорее, страна с обрывками традиций. Любое обращение к традиции в современных условиях – это новая сборка, конструктивистское действие. Упомянутые выше усилия путинской команды по утверждению государственной символики постсоветской России как раз являются примером такого рода конструктивизма, причем вполне успешного. Очевидно, что сегодня имеются довольно широкие (но не безграничные!) возможности комбинаторики традиций и инноваций, собственного и заимствованного опыта. Например, усилие В. Суркова провозгласить новую синкретическую ценностную триаду в составе материального успеха, свободы и справедливости можно рассматривать как попытку воспользоваться существующими разрывами культурной традиции (см.: 11).
Здесь будет уместно вспомнить старую, но продолжающую действовать формулу нации Эрнеста Ренана: «Нация – это душа, духовный принцип. Две вещи, которые в действительности являются лишь одной, создают эту душу, этот духовный принцип. Одна относится к прошлому, другая – к настоящему. Одна является совместным обладанием богатым наследием воспоминаний, другая есть актуальное согласие, желание жить вместе, воля продолжать пользоваться доставшимся неразделенным наследством» (29, с. 46). Надо полагать, что теперь, по первой части этой формулы, нужно решать более сложную задачу, а именно: как-то распорядиться «богатым наследием воспоминаний». Показательно, что российская власть и при Ельцине, и при Путине очень долго не решалась подступиться к этой задаче. Споры об истории были частью общественной дискуссии, но на уровне официальной риторики подавались (и подаются до сих пор) довольно противоречивые сигналы. Но в последнее время, во многом в связи с системными усилиями представителей политической и интеллектуальной элит стран Балто-Черноморского региона по конструированию желательной для них версии исторического прошлого российская власть стала втягиваться в «историческую политику». И, похоже, втягиваться всерьез и надолго. Вполне вероятно, что решив первоочередные задачи и создав иллюзию адекватного ответа центрально– и восточноевропейским «фальсификаторам», наша историческая политика перейдет в стадию целенаправленной инвентаризации и комплексной реинтерпретации «богатого наследия воспоминаний». Так что, говоря словами Люсьена Февра, самые ожесточенные combats pour l'histoire нам еще предстоят.
Не имея возможности (да, похоже, и желания) формировать постсоветскую национально-государственную идентичность на основе конституционного патриотизма, российская власть будет вынуждена подводить под нее культурно-исторический базис. Но конкретные параметры этого действия будут всецело определяться второй частью формулы Ренана. Скажем, чтобы закрепить «желание жить вместе», может потребоваться апелляция к идеям славяно-тюркского симбиоза, создание прагматической версии евразийства, включающей реабилитацию ордынского периода нашей истории (кстати, такое развитие событий пришлось бы по душе многим украинским энтузиастам исторической политики).
Формирование современной российской идентичности на культурно-исторических основаниях неизбежно связано с образом значимого Другого2. Формирование идентичности как притяжение к значимому Другому или отталкивание от него является способом редукции неопределенности, т.е. технологически менее сложным и потому весьма распространенным вариантом нациестроительства. Например, для современного Европейского союза (если говорить о европейской идентичности) на роль значимого Другого могут претендовать США, внешний (а в подтексте – внутренний) ислам и Россия вместе с прилегающим к ЕС постсоветским (буферным) пространством. Для самой России долгое время никакой альтернативы не было – только Запад, который по мере надобности может представать и в образе гегемонистской Америки, и в облике умиротворенной Европы. И даже у Суркова в «Параграфах pro суверенную демократию» присутствует все та же безальтернативность: «Не выпасть из Европы, держаться Запада – существенный элемент конструирования России» (21).
Но теперь ситуация иная. Ведь кажется, что и Бжезинский с «последним сувереном», и Сурков с «суверенной демократией» – это даже не «вчера», а «чуть ранее сегодня». А между тем безальтернативность Запада – и как значимого Другого для России, и как лидера цивилизационного развития, – исчезает на глазах. Сдвиг происходит настолько фундаментальный, что даже обозначившиеся признаки заката американской глобальной гегемонии выглядят всего лишь частным его проявлением. На кону стоит нечто большее. Несколько успокаивающий термин Фарида Закарии «подъем остальных» (7) на деле означает, что 500-летний «момент однополярности»3 европейской (западной) цивилизации близится к завершению. И здесь Россия обнаруживает, что у нее есть выбор, что альтернативой заповеди «держаться Запада» является шанс поучаствовать в «подъеме остальных». Можно сказать и резче: Россия слишком долго пребывала на периферии западной цивилизации, чтобы теперь, на излете ее доминирования, присоединяться к ней и делить ответственность за все ее грехи. В конце концов, у России слишком много своих собственных грехов.
Фарид Закария безусловно прав, говоря об общем подъеме незападных стран. Но все взгляды устремлены на Китай, и у России есть для этого свои особые причины. Именно в лице Китая Россия обрела второго значимого Другого. Предвиделось это давно. Еще Константин Леонтьев в «Записках отшельника» предрекал: «Россия может погибнуть только двояким путем – или с Востока от меча пробужденных китайцев, или путем добровольного слияния с общеевропейской республиканской федерацией» (10, с. 445). Правда, более чем за столетие Россия демонстрировала и возможность третьего пути – самоликвидации, тогда как «угроза» Китая почти все это время оставалась «спящей». Сейчас, когда Китай «пробудился», рассуждения об угрозе могут быть более опасны, чем сама «угроза». В подъеме Китая следует видеть не угрозу России, а риск, т.е. ситуацию, в которой возможен как проигрыш, так и выигрыш. Причем тактический выигрыш для российского политического режима уже очевиден. Прежде всего, он состоит в том, что сопоставление исторического опыта двух стран дает дополнительные аргументы в пользу «возврата» государства: путь Дэн Сяопина был правилен, путь Горбачёва – ложен; сильно (скорее всего – безнадежно) отстав от восточного соседа, Россия возвращается на правильный путь. При этом достижения Китая меняют и шкалу политических ценностей, поскольку успех и эффективность перестают отождествляться с либеральной демократией.