Правда, в состоянии нелегальности тоже были какие-то свои плюсы. Система поддержки. Работало Бюро пропаганды советского киноискусства, и точно такое же бюро было в Союзе писателей.
От Бюро пропаганды советской литературы я ездила за семь рублей одиннадцать копеек то на электричке в колхозные клубы, то в зимние каникулы в лагерь выступать перед детьми, то в школу для олигофренов, то в суицидальный центр читать сказки засыпающим пациентам, то по библиотекам, то по детским домам (это уже бесплатно).
Бюро пропаганды советского киноискусства посылало меня несколько раз в хлебные поездки, один раз я попала в Новосибирск при температуре минус пятьдесят один градус. Я придумала назвать свою программу “Лучшие мультфильмы мира”, так как бюро выделило мне для привлечения аудитории четыре черно-белых мультика Уолта Диснея тридцатых годов, по три минуты каждый. И это пользовалось грандиозным успехом у зрителей, несмотря на то что в городе творился апокалипсис – что-то взорвалось на ТЭЦ. В залах, где я выступала, было плюс семь. Мало того, молоко в той части страны отпускали по рецептам, а огуречный лосьон и настойку боярышника в аптеках начинали продавать только с трех дня (одеколон в парфюмериях тоже). Я везла с собой мои лю-бимейшие мультфильмы: Эдуарда Назарова “Жил-был пес” и “Про муравьишку”, и, кроме того, взяла для показа свежеразре-шенный фильм “Сказка сказок” Юры Норштейна. Его не понял никто, даже в Академгородке. И сказку “Пуськи бятые” встретили гробовым молчанием. Хорошо, что в зале было несколько малых детей, они смеялись. (“Она читала заумь”, – решили ученые.)
Итак, меня на вокзал везла на машине делегация во главе с кинорежиссером Ильей Авербахом (это он помог театру через свои кинематографические связи достать билет в спальный вагон, называемый СВ).
Я считала (и другие тоже), что меня ждут отдельное купе, чистейшее белье, вежливые проводники. От чая я планировала отказаться, тогда мне не хватило бы на метро. Покой будет, тишина. Гарантированный сон до утра в Москве. Не то что пьяная плацкарта и духовитый терем-теремок на четверых – купе.
В морозной тьме мы торжественно и с цветами дошли по перрону до вагона, вежливый проводник взял мой билет – и по ковровой дорожке я с целой процессией проследовала за Илюшей к своему купе.
Илюша оттянул дверь, и мы застыли. Слева на застланной белоснежным бельем полке сидел по-турецки мужик в голубых кальсонах.
Справа, на моем ложе, тоже застланном белоснежным бельем, громоздились в шинелях красномордые немолодые офицеры, один из них расположился прямо на подушке. Они показались мне похожими на ямщиков прошлого века с какой-нибудь жанровой картины общества передвижников.
Было накурено и нахаркано. На столике стояли две захватанные бутылки водки, одна уже пустая, в другой оставалось на донышке. И полная бутылка фанты, редкий товар в то время. Ее продавали только в валютной “Березке”.
Произошла немая сцена, причем с обеих сторон.
Куда там гоголевскому “Ревизору”!
Наконец, после длительной паузы эти двое в толстых шинелях, украдкой, но заинтересованно поглядывая на меня, подняли обширные зады с моей подушки и с моей белой простынки, коряво поцеловали начальство (сидящее в позе йога, как теперь бы сказали, но в голубых кальсонах) и вышли, потеснив нас животами в коридор.
Вообще-то это был, конечно, гоголевский сюжет. Ревизор.
Дядя приезжал с инспекцией из Москвы и теперь, после ужина в ресторане, был доставлен в СВ.
Почему я подумала, что это ревизор, приехавший из Москвы, – если бы он ехал с ревизией в Москву, он бы не пил. Да и кто из Питера мог ревизовать московских!
Мои печальные провожатые поставили чемодан на койку и повели меня к бригадиру поезда ругаться. Но другого места не нашлось. Даже у проводников.
Меня вернули в купе, попрощались и вышли. Поезд тронулся.
А мой чемодан оказался не застегнут. Афиша лежала развернутой.
С соседней полки донеслось увесистое:
– Артиска?
Я закрыла чемодан и поставила его в ящик под свою койку вместе с афишей.
Видимо, я что-то пробормотала.
– Че, думаешь, я в твоем чемодане шевырялся? – прозвучал вопрос.
Я перешла в коридор на откидную скамеечку, закрыв купе. Он сразу же отодвинул дверь, высунул морду в коридор и заорал:
– Артиска, хочешь, я тебе почитаю поэму Лермонтова “Сашка”?
Я перебралась на другое сиденье, вдаль по коридору.
Мой ревизор вопил стихи в дверь, держа в руке бутылку, он временами присасывался к ней, как младенец, надеясь на последние капли.
Проводница, разнеся чай, больше из своего купе не показывалась. Да я и не рисковала к ней ходить, дядя вполне мог добраться до моего чемодана.
Хорошо, что “Красная стрела” грохотала, тренькало ведро у кипятильника. Ревизору приходилось напрягаться в этом дорожном шуме. Он выкрикивал отдельные, наиболее важные слова.
Часа через два дядя отрубился, затих.
Я осторожно вошла в купе. Вояка лежал животом вверх как убитый, уронив руку до пола, в кривой позе.
Я умостилась головой в сторону двери, накрыв простыней лишенную свежести подушку (эти в шинелях ее оприходовали своими задами). Заснуть не удавалось. Дядя храпел ужасно. Мало того, на столике бутылка фанты (стеклянная) беспрерывно чокалась с пустыми бутылками из-под водки: “Тинк-тинк! Тики-тинк!”
Что было делать, я поднялась, взяла эту проклятую фанту и хотела ее отставить от пустой бутылки. Но потом у меня возник коварный замысел: я спрятала ее под полку ревизора, глубоко-глубоко. Другую бутылку я поставила под столик. И опять попыталась заснуть.
Вскоре наступила тишина. Храп прервался стоном. Дядя с громким кряканьем, кашлем и чавканьем привстал и во тьме потянулся, я догадалась, за фантой.
Он шарил, хватал пустую бутылку водки, присасывался к ней, отставлял ее обратно, тяжело дыша пересохшим ртом и отхаркиваясь, но ничего не мог понять!
То есть он, видимо, запаниковал. Где те бутылки? Дядя с шумом сел, и по звуку было слышно, что он обшаривает рукой столик. Потом запыхтел, полез под стол, видимо, поднял оттуда пустую бутылку… Почмокал впустую. Затем очень тихо лег. Он явно размышлял над тем, что могло произойти. Что было-то, явно ведь что-то случилось, если фанта пропала, а та бутылка стоит под столом… Может быть, он заподозрил, что что-то натворил, допустим, разбил бутылку фанты? И тут долго убирали? А он ничего не помнит… И что будет завтра?
Я про себя хихикала. Муки узника, который с пересохшим ртом ищет воду, чередовались у него с паузами, с попытками вспомнить, что же было. Он даже дышать стал тише. Затаился.
Я понимала, что он не может выйти в коридор, поскольку сообразил, что единственный его наряд – это нижнее белье. В таком виде выйти даже в уборную позор. Надевать мундир и брюки, наверное, ему было не под силу.
Наконец он захрапел.
И мне удалось заснуть.
В шесть утра в вагоне заиграло радио. В половину седьмого поезд прибывал в Москву.
Я достала полотенце, собралась почистить зубы. Опять оставлять чемодан беспризорным? Взглянула на соседнюю полку. Полковник все еще лежал без признаков жизни в своих голубых кальсонах поверх белья и, видимо, испытывал какие-то физиологические проблемы. Ниже пуза у него слегка вспучилось.
Я быстренько вымелась из купе, умылась и встала у окна.
В полной форме, с полотенцем через локоть возник этот красномордый красавчик. Поздоровался. Я не ответила. Он проследовал в туалет.
Вернувшись, он покопался в своем купе (фанты не нашел!) и вышел в коридор. Встал рядом со мной и заговорил:
– Я извиняюсь, если что было.
Я ответила:
– Пошел в жопу.
Он невозмутимо продолжал:
– Меня встречает машина. Я могу вас отвезти куда надо.