В 1923 году многие литераторы – эмигранты и граждане СССР – еще надеялись, что впереди перемены к лучшему. Как раз тогда Гроссман и переехал из Киева в Москву. Литература уже была в сфере его интересов. Однако шесть лет спустя частные издательства закрывались под различными предлогами, и цензура становилась все более строгой. Ситуация возвращалась к донэповской, характеризованной Замятиным.
Неизвестно, знал ли Гроссман о скандале, обусловленном статьей «Я боюсь». Однако не мог не помнить другой, гораздо более масштабный, именовавшийся «делом Пильняка и Замятина»[24].
Формально скандал начался 26 августа 1929 года. В этот день «Литературная газета» поместила статью рапповца Б.М. Волина «Недопустимые явления»[25].
Речь шла об изданиях за границей повести Пильняка «Красное дерево» и романа Замятина «Мы». Стоит подчеркнуть еще раз: иностранные публикации советских писателей, даже и в эмигрантских издательствах, были тогда вполне обычны. Политическая оценка на родине зависела от содержания опубликованного.
Отметим, что в СССР иностранных писателей могли издавать без ограничений: соответствующие конвенции не были подписаны, и вопросы гонораров решались произволом издателей. Аналогично и за границей защита прав советских писателей не гарантировалась. Впрочем, там случаи нарушений были единичными.
Разумеется, советские писатели относились весьма осторожно к предложениям иностранных, тем паче эмигрантских, издателей. Памятуя о специфике уголовного законодательства, лишь то и публиковали, что было б нельзя интерпретировать как «антисоветскую агитацию».
Но Волин предложил другой критерий. Объявил преступлением сам факт сотрудничества с эмигрантами: «Борис Пильняк напечатал свой роман «Красное дерево» в берлинском издательстве «Петрополис». Как мог Пильняк этот роман туда передать? Неужели не понимал он, что таким образом входит в контакт с организацией, злобно враждебной Стране Советов?».
Вопрос риторический. Далее Волин утверждал: «Пильняк напечатал роман за границей, потому как не нашлось «оснований к тому, чтобы это произведение было включено в общий ряд нашей советской литературы».
Аналогичное обвинение выдвигалось и против Замятина. Статья заканчивалась призывом: «Мы обращаем внимание на этот ряд совершенно неприемлемых явлений, компрометирующих советскую литературу, и надеемся, что в их осуждении нас поддержит вся советская общественность».
За статьей Волина – буквально шквал выступлений в печати. А первую полосу следующего номера «Литературной газеты», вышедшего 2 сентября, открывали аннотации статей, походившие, скорее, на лозунги: «Против буржуазных трибунов под маской советского писателя», «Против переклички с белой эмиграцией», «Советские писатели должны определить свое отношение к антиобщественному поступку Пильняка»[26].
В печати бранили главным образом Пильняка, а Замятина даже не каждый раз упоминали. Это обусловлено различиями на уровне литературно-политического статуса каждого из писателей.
Репутация автора повести «Красное дерево» формировалась с начала 1920-х годов. Лишь тогда он стал знаменитостью и оказался в гуще политических интриг: на его успех ссылались критики, отстаивавшие литературную доктрину Троцкого, рапповские же буквально травили. Но, вопреки стараниям напостовцев, Пильняк считался писателем именно и только советским. Он сам постоянно акцентировал это в интервью[27].
Вот почему критики и обвиняли Пильняка в лицемерии. Даже в предательстве. Ну а Замятину инкриминировать такое было б странно. Он стал знаменитостью в досоветский период, о своих разногласиях с новым режимом не раз заявлял открыто. Писателем советским его обычно именовали с оговорками. А порою называли даже «внутренним эмигрантом».
Отсюда различия тональности и, конечно, частотности нападок. Характерна в этом аспекте статья Маяковского «Наше отношение». Ее поместила «Литературная газета» 2 сентября[28].
Маяковский сразу обозначил специфику дискурса. Отметил с иронией: «Повесть о «Красном дереве» Бориса Пильняка (так, что ли?), впрочем, и другие повести и его, и многих других, не читал».
Получается, что рассуждал о непрочитанным. И акцентировал уместность такого подхода именно в данном случае: «К сделанному литературному произведению отношусь как к оружию. Если даже это оружие надклассовое (такого нет, но, может быть, за такое считает его Пильняк), то все же сдача этого оружия в белую прессу усиливает арсенал врагов».
Далее следовал главный вывод. Разумеется, обвинение: «В сегодняшние дни густеющих туч это равно фронтовой измене».
Маяковский все же смягчил инвективу. Оговорил, что публикация могла быть обусловлена и ошибкой Пильняка в оценке «классовости».
Но оговорка не меняла суть. В том же номере «Литературной газеты» секретариат РАПП обратился «ко всем писательским организациям и одиночкам – с предложением определить свое отношение к поступкам Е. Замятина и Б. Пильняка»[29].
Каждому литератору надлежало высказаться – в печати, либо на собрании какой-либо писательской организации. Рапповцы настаивали, что жизнь «формулирует перед попутчиками вопрос резко и прямо: либо за Пильняка и его покрывателей (sic! – Ю. Б-Ю., Д. Ф.), либо против них».
Это и означало, что не высказавшиеся «против» будут рассматриваться как пособники обличаемых. Последствия легко угадывались.
Скандал обсуждался во многих изданиях. Так, 20 сентября критико-библиографический журнала «Книга и революция» опубликовал другую волинскую статью под еще более агрессивным заголовком «Вылазки классового врага в литературе»[30].
В журнале «Земля Советская» развивал эти тезисы И.А. Батрак. Прагматику его статьи тоже обозначал заголовок: «В лагере попутчиков»[31].
Контекст подсказывал, что лагерь – едва ли не вражеский. С этим вполне коррелировала оценка публикаций Замятина и Пильняка: «Здесь примерно шахтинское дело литературного порядка».
Истерия стремительно нарастала. Три года спустя Замятин вспоминал, что «Москва, Петербург, индивидуальности, литературные школы – все уравнялось, исчезло в дыму этого литературного побоища. Шок от непрерывной критической бомбардировки был таков, что среди писателей вспыхнула небывалая психическая эпидемия: эпидемия покаяний».
В первую очередь заявил о своем раскаянии Пильняк. Формально и был после этого прощен властью – до поры. Замятин же пытался оправдываться, но в итоге при посредничестве Горького добился разрешения на выезд за границу.
Истерия в «деле Пильняка и Замятина» пошла на убыль только в конце октября 1929 года. Партийное руководство, не оспаривая рапповские оценки заграничных публикаций, объявило, что в ходе кампании были допущены некоторые «перегибы».
Таковыми признали, главным образом, проявления рапповской агрессивности по отношению ко всем «попутчикам». Проблема эта и ранее обсуждалась в периодике. Вину же за «перегибы» традиционно возложили на исполнителей.
Но «перегибы» были не более, чем заренее планировавшимися издержками тщательно продуманной пропагандистсокой кампании… Выбор объектов травли также был отнюдь не случайным.
Еще раз подчеркнем: если Пильняк считался писателем именно и только советским, то Замятин – не вполне. В указанном диапазоне мог бы найти свое место любой «попутчик», вот и урок получили все сразу. И каждый уяснил, что несанкционированная иностранная публикация – вне зависимости от содержания – рассматривается как диверсия, «вредительство».