Легко ранимая, она могла на протяжении двадцати и даже сорока лет переживать брошенный ей упрек или неодобрительное замечание. Непреходящее чувство подавленной обиды прорывалось в бурных вспышках грубой откровенности или едкого сарказма. И все же недоброжелательность, которую она выказывала по отношению к нам, не была намеренной: мать не хотела нам зла, она лишь хотела убедить себя в своей власти. Как-то, гостя у подруги во время летних каникул, я получила письмо от сестры. Пышечка делилась со мной своими отроческими тревогами, волновавшими ее сердце и душу. Мать вскрыла мой ответ и прочитала его вслух при сестре, потешаясь над ее секретами. Полная гнева и презрения к матери, Элен сжала зубы и поклялась, что никогда ей этого не простит. Мать разрыдалась и написала мне, умоляя помирить их, что я и сделала.
Свою власть она старалась в первую очередь утвердить над Элен, и наша дружба вызывала в ней ревность. Узнав, что я больше не верю в бога, мать кричала в ярости: «Я не допущу, чтобы она тебя портила, я должна тебя уберечь!». Во время каникул она запретила нам видеться наедине, и мы встречались тайком в каштановой роще. Эта ревность терзала ее всю жизнь, поэтому мы даже взрослыми не говорили ей о наших встречах.
Но часто ее горячая любовь трогала нас. Когда Пышечке было семнадцать лет, она невольно явилась причиной ссоры между отцом и «дядюшкой Андриеном», которого тот считал своим лучшим другом. Мать горой встала за сестру, а отец после этого не разговаривал с ней несколько месяцев. Позднее отец сердился на Элен, что она не бросает живопись ради более выгодной профессии и продолжает жить на шее у родителей; он не давал ей ни гроша и попрекал куском хлеба. Мать поддержала сестру и всячески изворачивалась, помогая ей. Я не забуду, как после смерти отца она великодушно отпустила меня путешествовать с подругой, хотя стоило ей только вздохнуть, и я бы осталась.
Ее отношения с людьми зачастую портились из-за ее неловкости, а ее неуклюжие усилия отдалить от меня сестру могли вызвать только жалость. Когда ее племянник Жак, на которого она в какой-то степени перенесла былую девичью любовь к его отцу, стал реже появляться у матери, она каждый раз встречала его упреками; ей они казались шутливыми, а у него вызывали раздражение. И Жак стал приходить еще реже. Она чуть не расплакалась, когда я переезжала к бабушке, но я была тронута тем, что она не попыталась разжалобить меня; она вообще избегала проявлений нежности. Тем не менее в ту зихму, всякий раз как я приходила обедать домой, она ворчала, что я забываю семью, хотя я часто навещала родителей. Из гордости и из принципа она никогда ничего не просила, а потом жаловалась, что мало получает.
В своих трудностях она не признавалась никому, даже себе. Ее смолоду не приучили анализировать свои чувства, иметь собственное суждение. Ей приходилось обращаться к авторитетам, но их мнения были противоречивыми; да и что, в сахмом деле, могло быть общего между взглядами отца и настоятельницы монастыря в Уазо. Я тоже пережила подобный кризис, но это случилось в пору моего духовного формирования, а не тогда, когда я стала уже сложившимся человеком. С раннего детства я привыкла судить обо всем сама, мать же была лишена критического отношения к чужому мнению. Она легко соглашалась с каждым и обычно склонялась к доводам того, кто говорил последним. Она много читала, но несмотря на хорошую память, почти все забывала; будь у нее четкие знания, собственная ясная точка зрения, она не стала бы игрушкой прихотливых обстоятельств. Даже после смерти отца она оставалась той же, но теперь хотя бы могла выбирать друзей в соответствии со своими вкусами. «Просвещенных» католиков она предпочитала прямолинейным догматикам. Однако и среди ее знакомых были расхождения во взглядах. Удивительно, но часто она прислушивалась ко мне, хоть я и погрязла в заблуждениях, а также к сестре с Лионелю. Она боялась «выглядеть дурой» в наших глазах.