За несколько лет до этого одна из приятельниц матери переселилась в бывшую мастерскую художника, и этот смелый шаг привел маму в восхищение. По известным причинам в 1942 году с жильем не было затруднений, и мама могла легко осуществить свою мечту: она сняла студию с лоджией на улице Бломе. Она продала кабинетную мебель из потемневшей груши, столовую в стиле Генриха II, супружескую кровать и рояль. Остальную мебель и кусок старого красного ковра она оставила себе. Она развесила по стенам картины младшей дочери. В спальне поставила диван. В те годы она бодро взбиралась и спускалась по внутренней лестнице. Мне же эта квартала казалась унылой. Третий этаж, мало света, несмотря на большие окна. Наверху — в спальне, кухне и ванной — всегда было темно. Но с тех пор, как каждая ступенька лестницы стала даваться ей с трудом, мать почти не спускалась. За двадцать лет все — стены, мебель, ковер — потемнело и обветшало. Мама подумывала уже о том, чтобы переселиться в пансион для престарелых, к тому же в 1960 году в ее доме сменился хозяин и она стала опасаться, как бы ей не пришлось освободить квартиру. Подходящего пансиона не нашлось, да и мама привыкла к независимости. Узнав, что хозяин не имеет права выгнать ее, она так и осталась на улице Бломе. Конечно, теперь ее друзья и я тоже сообща подыщем для нее уютный пансион, и она переберется туда, как только поправится. «На улицу Бломе ты больше не вернешься, я тебе обещаю», — заверила я ее.
В воскресенье глаза ее были по-прежнему полузакрыты, сознание замутнено, слова падали медленными вязкими каплями. Она снова рассказала мне о своей Голгофе, но радовалась, что ее перевезли в эту клинику, и без устали хвалила здешние порядки. «Говорят, эта клиника самая лучшая в Париже. А в больнице Бусико меня бы еще вчера стали резать!» Но этого ей было мало, и мама, чтобы показать, как ей повезло, с осуждением отозвалась о частной больнице по соседству: «Здесь гораздо лучше, чем в клинике Г. Я слышала, что там все из рук вон плохо!».
«Я давно так не спала, как сегодня ночью», — сообщила она мне в понедельник. Лицо ее стало прежним, дикция четкой и глаза ясными. Память полностью восстановилась. «Нужно будет послать цветы докторше Лакруа». Я обещала сделать это. «А как быть с полицейскими? Наверно, их тоже следует отблагодарить? Ведь я и им доставила хлопты». Я с трудом уговорила ее, что в этом нет нужды. Обложенная подушками, она поглядела мне в глаза и твердо сказала: «Понимаешь, я перегнула палку; я не считалась со своим возрастом и поплатилась за это. Никак не могла согласиться с тем, что я старуха. Но правде надо смотреть в лицо: через несколько дней мне стукнет семьдесят восемь лет, это уже настоящая старость. Теперь мне нужно помнить об этом и перестроить свою жизнь. Ничего не поделаешь, придется перевернуть страницу».
Я посмотрела на нее с восхищением. Она так долго и упорно не желала мириться со своими годами. Как-то раз в ответ на неловкое замечание зятя она сердито заявила: «Я знаю, что я стара, это достаточно неприятно, и не к чему лишний раз мне об этом напоминать». И вот теперь, выбираясь из сумрачной бездны, в которую она была погружена трое суток, она нашла в себе силы безбоязненно взглянуть в лицо старости. «Придется перевернуть страницу».
С удивительным мужеством она уже сделала это однажды, когда скончался отец. Горе ее было глубоко, но она не позволила себе увязнуть в прошлом. Она воспользовалась обретенной свободой и избрала образ жизни, отвечающий ее вкусам. Отец не оставил ни гроша, а ей было в ту пору пятьдесят четыре года. Она сдала экзамены, прошла стажировку и получила свидетельство, позволившее ей поступить помощником библиотекаря в одно из отделений Красного Креста. Поступив на работу, она снова стала ездить на велосипеде. После войны она собиралась заняться шитьем на дому.