После войны она собиралась заняться шитьем на дому. В ту пору я уже могла содержать ее, однако безделье было не в ее характере. Получив долгожданную возможность жить, как ей нравится, мама придумывала себе множество занятий. Взялась бесплатно привести в порядок библиотеку какого-то санатория близ Парижа, потом библиотеку католического клуба неподалеку от своего дома. Ей нравилось возиться с книгами, обертывать их, расставлять по полкам, вести картотеку, давать советы читателям. Она старалась использовать свое знание английского языка, принялась за немецкий и итальянский. Она вышивала в пользу безработных женщин, принимала участие в благотворительных базарах, посещала лекции. У нее появилось много новых приятельниц, кроме того, она возобновила знакомство с прежними друзьями и родственниками, которых отпугнул в свое время суровый характер отца. В ее квартирке нередко собирались веселые компании. Наконец-то сбылась и самая заветная ее мечта — она стала путешествовать. Она яростно боролась против прогрессирующей неподвижности суставов ног. Гостила у Элен в Вене, в Милане. Летом осматривала Флоренцию, Рим, музеи Бельгии и Голландии. Но в последнее время мама, обреченная на почти полную неподвижность, отступилась и перестала разъезжать по свету, Однако, когда друзья или родственники приглашали ее за город, либо в провинцию, ничто не могло ее остановить. Ее не смущало, что проводникам приходилось едва ли не на руках втаскивать ее в вагон. Но самым большим удовольствием для нее была машина. Не так давно Катрин, ее внучатая племянница, увезла ее в Мариньяк на своей малолитражке, они проделали за ночь более 450 километров, и мама вышла из машины свежая, как цветок.
Ее жизнелюбие восхищало меня, ее мужество вызывало уважение. Но почему, едва только к ней вернулась речь, слова ее стали коробить меня? Вспоминая ночь, проведенную в больнице Бусико, она сказала: «Ты же знаешь это простонародье: вечные стоны и нытье… А сестры в больницах работают только ради денег. Так что, сама понимаешь…». Суждения эти были поверхностными, обывательскими, но за ними стояли какие-то понятия, которые не могли не вызвать чувства неловкости. Меня огорчал контраст между мудростью ее страдающего тела и вздором, которым была напичкана ее голова.
Специалистка по лечебной гимнастике подошла к кровати, откинула простыню и приподняла левую ногу матери. Ночная рубашка задралась, и мать равнодушно обнажила под посторонним взглядом свой дряблый живот, покрытый мелкими морщинами, и безволосый лобок. «Я совсем перестала стесняться», — призналась она с удивлением. «И правильно делаешь», — ответила я, но все же отвернулась и стала разглядывать сад за окном. Нагота матери потрясла меня. Ничье тело не значило для меня так мало и в то же время так много. Ребенком я льнула к нему, когда я стала подростком, оно тревожило и отталкивало меня; это происходит со всеми, и я считала естественным, что тело матери так и осталось для меня отталкивающим и священным одновременно — неким табу. Тем не менее меня поразила острота неприятного ощущения, которое я испытала теперь. А бездумная покорность матери только увеличила это ощущение. Она словно отбросила запреты, подавляющие ее всю жизнь, и этого я не могла не одобрить. Но тело ее уже стало жалкой оболочкой, которую щупали и теребили бесцеремонные руки врачей и в которой жизнь теплилась, лишь повинуясь какой-то бессмысленной инерции. Для меня мать существовала всегда, я никогда всерьез не думала о том, что когда-нибудь она уйдет из жизни. Ее смерть, как и ее рождение, помещались где-то за пределами реального времени. Иногда я говорила себе: она достигла возраста, когда люди обычно умирают, но слова эти, как и многие другие, не имели для меня подлинного смысла. И только теперь, глядя на нее, я стала различать неотвратимые признаки близкой смерти.
На следующее утро я отправилась в магазин: медицинские сестры посоветовали купить короткие ночные рубашки так как складки материи, собирающиеся под ягодицами, могут вызвать пролежни.