Взгляд славянофилов на русскую историю во многом отличался от пушкинского, но также, как и Пушкин, они стремились показать, что не всё на историческом пути России было плохо, хотя подходили к этому выводу с иной стороны. Для опровержения необходимости подражательности и обоснования возможности самостоятельного развития представители «московской партии» стремились к более многостороннему изучению прошлого, к более объективной его оценке.
В старом есть то, замечает Хомяков, чего нет в новом; неплохо бы поглубже узнать это старое. Русская история становится предметом пристального изучения Хомякова, Ивана Киреевского, Аксакова, Самарина. Пётр Киреевский собранием народных песен по-своему опровергал мысль Чаадаева о русском прошлом, показывая «грациозные образы в памяти народа» и «мощные поучения в его преданиях», находя в фольклоре «почтенные памятники», воссоздающие героизм величие национальных исторических событий. Параллельно поискам отличительных и своеобразных черт в прошедшем и современном развитии России «московская партия» разрабатывала свою отрицательную оценку европейской цивилизации по различным аспектам: религиозным, нравственным, экономическим, правовым, юридическим.
Карикатурно, по мнению Ивана Киреевского, выглядят европейские начала, взятые отдельно от прежней жизни и положенные в основание нового народа. Казалось, восклицал он, какая блистательная судьба предстоит Соединённым Штатам. Однако «развились одни внешние формы общества и лишённые внутреннего источника жизни, под наружною механикой задавили человека. Явное презрение всякого мышления, не ведущего к материальным выгодам, мелочные личности без общих основ, пухлые фразы с самым узким смыслом, осквернение святых слов: человеколюбия, отчества, общественного блага, народности, до того, что употребление их сделалось даже не ханжество, но простой общепринятый штемпель корыстных расчётов; наружное уважение к внешней стороне законов, при самом наглом их нарушении; дух сообщества из личных выгод, при не краснеющей неверности соединившихся лиц, при явном неуважении всех нравственных начал».
Славянофилы не раз подчеркивали недопустимость механического переноса чужих форм, структур, ставших результатом иного, отличного от русского, исторического развития на нашу почву. Это не только не даст результатов, полагали они, но может привести к новым непредвиденным бедам. «Полное усвоение западной образованности невозможно, – писал Киреевский, – но если это исполнится, то единственный результат его заключается не в просвещении, а в уничтожении самого народа. Ибо что такое народ, если не совокупность убеждений, более-менее развитое в его нравах, в его обычаях, в его языке, его понятиях, в его религиозных, общественных и личных отношениях, – во всей полноте его жизни».
Яростные споры в литературных салонах закончились полным разрывом между бывшими друзьями. Первым, по воспоминаниям Анненкова, «почувствовавшим несообразность положения людей, изловчающихся как можно приличнее и ласковее наносить друг другу если не смертельные, то очень тяжелые раны, был благороднейший и последовательнейший Константин Сергеевич Аксаков». Трогательным было прощание его с Герценом и Грановским. Герцен впоследствии писал, что, встретившись случайно, уже после разрыва, с ним на улице, Аксаков бросился к нему и крепко обнял:
– Мне слишком больно, – сказал он, – проехать мимо вас и не проститься с вами. Вы понимаете, что после всего, что было между вашими друзьями и моими, я не буду к вам ездить; жаль, жаль, но делать нечего. Я хотел пожать вам руку и проститься.
К Грановскому Аксаков приехал ночью, разбудил его, бросился к нему на шею и, крепко сжимая в своих объятиях, объявил, что приехал к нему исполнить одну из самых горестных и тяжелых обязанностей своих – разорвать с ним связи и в последний раз проститься с ним как с потерянным другом, несмотря на глубокое уважение и любовь, какие он питает к его характеру и личности. Он уехал от него сильно взволнованный и в слезах.
В наше время с удивлением и завистью читаешь описание подобных сцен. Сейчас трудно поверить в такие душевные порывы идейных врагов. Полтора века спустя прошлое видится сквозь эпоху «борьбы», когда с идеологическими противниками так не церемонились. Сложно поверить в существование людей, споривших о будущих судьбах России и не выторговывавших в этом будущем спец полномочий для себя. Более того, современному человеку, вынужденному почти всё своё время вкладывать в работу и не успевающему даже задуматься о собственных перспективах, непривычна и сама по себе постановка вопроса о будущей миссии России. Такое положение дел предполагает, что о
будущем всего общества думает кто-то ещё, так сказать, по должности, вследствие полного разделения труда. К сожалению, ход исторического развития часто показывает неоправданность такого предположения.
Формирование «русского воззрения», так называемого славянофильства, было одним из самых важных явлений в истории умственной жизни России ХIХ века. Вопросы, затронутые славянофилами, надолго стали главными для русского общества, для русской интеллигенции. В ходе разработки и развития московского направления круг этих вопросов расширялся, и все новые и новые проблемы получали своё решение в свете их посылок. Это решение вырабатывалось порой из противоположной, западнической точки зрения. Таков был путь Ивана Киреевского, бывшего «европейца»; от увлечения немецкой философией, шеллингианством и гегельянством. Из кружка Станкевича пришел к «русскому воззрению» Константин Аксаков. Учение славянофилов с трудом пробивало себе дорогу. Что только не выдавалось повальным хором тогдашней учёности и журналистики за альфу и омегу их вероучения! Но искажения и передёргивания, чуждые наслоения и насмешки не могли всё же ослабить силу их влияния. Уже современники, непосредственные участники споров и литературной борьбы из противоположного лагеря в своей оценке не были постоянны, во всяком случае они колебались. Белинский, инициатор полного разрыва личных отношений между «друзьями-врагами», видимо. Смягчил бы отношение к «партии Москвы». «Насколько становился Белинский снисходительнее к русскому миру. Настолько строже и взыскательнее относился он к заграничному, – писал Анненков о последних годах жизни критика. – С ним случилось то, что потом не раз повторялось со многими из наших самых рьяных западников, когда они делались туристами: они чувствовали себя как бы обманутыми Европой…»
В этой первоначальной стадии, в истории споров в Москве, в истории встреч и, наконец, разрыва «друзей-врагов», самым, наверное, парадоксальным стало отношение Чаадаева, владельца перчатки, разделившей спорщиков, к новому направлению, его колебания. Новые изыскания. Писал он, имея в виду исследования славянофилов, «познакомили нас со множеством вещей, оставшихся до сих пор неизвестными, и теперь уже совершенно ясно, что мы слишком мало походим на остальной мир, чтобы с успехом подвигаться по одной с ним дороге». Если мы и не всегда были одного мнения о некоторых вещах, развивает свою мысль Чаадаев, мы, может быть, со временем увидим, что разница в наших взглядах была не так глубока, как мы думали. «Я любил мою страну по-своему, вот и всё, и прослыть за ненавистника России было мне тяжелее, нежели я могу вам выразить… Ничего не мешает мне более отдаться тому врождённому чувству любви к родине, которое я слишком долго сдерживал в своей груди».