«Пожалуйста, раньше тридцатого не приезжай». Тридцатого — а сегодня пятнадцатое! Две недели тому назад он вынужден был выслушивать ее упреки, будто какой-то лентяй, равнодушный к свиданиям, а не деятельный молодой дипломат, которому, чтобы ответить на ее зов, пришлось продираться сквозь сущие джунгли обязательств! «Пожалуйста, раньше тридцатого не приезжай». И все. Ни намека на извинение или сожаление, сколь угодно небрежного, ни малейшей попытки смягчить удар. Она не нуждалась в нем и выбрала простейший способ сказать об этом. Даже в первый миг раздражения его поразило, что, характерно, она не позаботилась придумать какую-нибудь правдивую причину. Моральными соображениями она себя явно не утруждает!
«Если бы я попросил ее руки, она отказала бы мне в той же манере. Но, слава богу, я этого не сделал!» — размышлял он.
В этих мыслях, которые преследовали его всю дорогу из Лондона, ирония достигла высшей точки, когда он оказался в толпе на причале. Воспоминания не успокоили его, но, если бы миссис Лит достало предусмотрительности, он бы сидел в эту штормовую погоду под вечер отвратительного майского дня у пылающего камина в Лондоне, вместо того чтобы дрожать от холода среди унылого человеческого стада на пристани. Допуская традиционное право женского пола на переменчивость, она могла хотя бы известить его, послав телеграмму прямо на его адрес. Но несмотря на то что они обменивались письмами, она, несомненно, не записала его адрес, и запыхавшийся посыльный примчался из посольства и швырнул ее телеграмму в окно купе, когда поезд уже тронулся.
Да, он предоставил ей хорошую возможность узнать, где он живет; и это грустное доказательство ее равнодушия стало главной причиной обиды на нее и издевки над собой, когда он продирался сквозь толпу. На середине пристани тычок зонтом усилил его раздражение, вызванное начавшимся дождем. Узкий проход мгновенно превратился в место схватки лезущих вперед, наклоняющихся, крутящихся матерчатых куполов. С дождем покрепчал и ветер, и спешащие бедняги, подвергшиеся двойной напасти, срывали свою злость на соседях за бесполезностью клясть стихию.
Дарроу, которого здоровое жизнелюбие сделало вообще хорошим путешественником, терпимо относящимся к человеческому роду, чувствовал смутное возмущение этой сумбурной толкотней. Казалось, все люди вокруг видят его насквозь и знают, в каком он состоянии; казалось, они с презрением толкают и оттесняют его, как ничтожество, в которое он превратился. Казалось, их зонты и локти говорят: «Она тебя не хочет, не хочет, не хочет».
Он поспешно воскликнул, когда ему швырнули телеграмму в окно купе: «В любом случае назад я не поверну!» — словно посыльному доставило бы злобную радость видеть, как он выскакивает из вагона, а не продолжает путь в Париж! Теперь он понял нелепость своей клятвы и поблагодарил судьбу за то, что ему не было необходимости отдаваться на ярость волн за пределами гавани.
С этой мыслью он обернулся к носильщику, но из-за окружавших его мокрых зонтов подать тому знак было невозможно, и, понимая, что потерял носильщика из виду, он вскарабкался обратно на платформу. Когда он взбирался на нее, спускавшийся навстречу зонт зацепил его за ключицу; в следующий момент боковой ветер вывернул зонт наизнанку, и тот рванулся вверх, как воздушный змей, из беспомощной женской руки.
Дарроу поймал его, поправил вывернутые спицы и взглянул на открывшееся ему лицо.
— Подождите минутку, — сказал он, — вы не можете здесь оставаться.
При этих словах наплыв толпы внезапно толкнул хозяйку зонта на него. Дарроу, вытянув руки, удержал ее, и, устояв на ногах, она воскликнула:
— Боже мой, боже мой! Зонт — в клочья!
Ее лицо, свежее и разрумянившееся от дождя, пробудило в нем воспоминание: он видел его когда-то давно и в несколько несимпатичном окружении; но момент был неподходящий, чтобы проверять догадку, да и лицо было явно способно привлечь внимание само по себе.