– Полиции, – поправил начальник.
– Полиции, – исправилась дама, усмехнувшись, – милиция-полиция, какая разница, черт вас разберет.
Полковник насторожился, а дамочка осеклась.
– …То есть я имела в виду, что… Ну, вы понимаете, да? Начальник кивнул и все окончательно понял.
В этом «все», должно быть, находилось куда больше, чем собачье гавканье, и отсутствие сна, и даже нарушение пришитого к проблеме права на отдых. По крайней мере, полковник в очередной раз подумал о том самом неуважении граждан к органам правопорядка, о котором повсюду говорят, и, скорее всего, зря говорят, но разве кому объяснишь и захочет ли кто понимать.
Он подумал и про мнимую вежливость этих же граждан, встретившихся с бедой, и даже вспомнил отчего-то свою молодость и вечно серый асфальтированный плац курсантского училища, и таким же серым представилась вся его прошедшая жизнь, точнее, результат этой жизни – как ни крути, далеко не серой по сути.
Ему вдруг показалось, что, наверное, в этом людском недоверии и отсутствии должного уважения и есть смысл, и оттого стало легче. Ну, то есть какой смысл: ты работаешь и, скорее всего, работаешь хорошо, потому что в районе стало тише и вообще раскрываемость заметно возросла, и, может, потому не доверяют, что вера вообще понятие невозможное. А поверят, лишь когда исчезнет предполагаемый объект доверия, но в таком случае наступят полный хаос и бесправие, и тогда все поймут и оценят, и все в этом роде.
Полковник всегда размышлял так неспешно и так непонятно. Он вообще не любил говорить просто и бесцельно, предпочитая долгие, зачастую ведущие в тупик мыслительные процессы.
Не родился бы он сотрудником (а ими, настоящими, все-таки рождаются) и не стал бы начальником, а был бы кем-нибудь схожим с городским пижоном или на худой конец сотрудником кафедры тепловой обработки материалов, первый встречный – ему подобный – обязательно сказал бы с невнятным, но искренним акцентом:
«a person of great intelligence». Да что уж, сам полковник считал себя таким: умным, незаурядным и конечно же интеллигентным.
Только ради соответствия истинным качествам и моральным принципам полковник не стал убеждать заявительницу, что с подобными проблемами в полицию лучше не обращаться. Жаловаться на лай можно кому угодно: собачьему или людскому богу, председателю животного кооператива во главе с царем зверей, бабушкам-старушкам, восседающим на скамейках возле подъездов, в конце концов, активным блогерам, руководителям групп социальных сетей, журналистам, но только не полиции.
Начальник бы при этом с удовольствием раскрыл дамочке книгу учета сообщений о происшествиях (сокращенно КУСП), сводку за истекшие сутки, и, кто знает, может, дамочка бы поняла, что есть вещи посерьезнее собак, а происшествия – страшнее, чем природное гавканье. Но служебную тайну никто не отменял, как и обязанность регистрировать любое поступившее обращение.
Именно поэтому начальник сказал женщине:
– Не переживайте. Мы что-нибудь придумаем. Мы обязательно разберемся.
Дамочка уже уходила, но, только переступив порог, появилась снова и зачем-то добавила:
– Постарайтесь не медлить, а то…
Она не закончила, и оставалось только предполагать, что же скрывается в многозначительном «а то…», но, скорее всего, полковник понял – в противном случае, женщина отправится выше, закидает жалобами приемные генералов, прокурорские канцелярии, кабинеты общественных объединений и правозащитных организаций.
Сначала кому-то звонил и даже что-то докладывал, после на доклад приходили к нему, и начальник спрашивал по всей строгости закона. Удавалось ему сквозь громкий стальной голос не терять самообладания. Даже в моменты почти очевидного срыва держался нерушимо туго, ровно крепил спину и едва заметно тянул подбородок.
Но когда кабинет опустел, когда полковник понял, что есть время до вечерней планерки и, скорее всего, в ближайший час его никто не потревожит, он буквально рухнул в рабочее кресло и выдохнул протяжное «уу-ууу-х».
Что-то нужно было решать с этим заявлением, и, конечно, полковник понимал: единственный выход – как можно быстрее избавиться от Ла-пули. Но, представив, как дает команду тыловику, как ту помещают в багажник и увозят куда-то за город или в другой район хотя бы – куда угодно, лишь бы не слышал никто ее волнительный лай, – стало ему настолько нехорошо, что пришлось даже открыть окно, иначе крепнущая духота поборола бы его.
Двор жил. Урчал мотор дежурной «газели», что-то невнятное пытались донести полупьяные административно-задержанные, протрезвевшие уже и получившие право минутного перекура. Кто-то из сотрудников неприлично громко смеялся, но полковник был не из тех, кто противился смеху в рабочее время, полагая, что смех если и не продлевает жизнь, то точно придает ей смысл.
Сам он тоже любил пошутить, но понимал, что служба – не шутка, и если уж судьба предоставила ему когда-то такое право, значит, нужно идти серьезно и уверенно, почти как строевым шагом по бесконечно долгому плацу. Он часто думал, что служба выбрала его, а не он службу, потому относился к ней, как к священному долгу, установленному не законом, а почти божественной волей.
Но сейчас он мог выбирать, точнее, обязан был сделать выбор: интересы граждан или бедная собака, к которой давно привязался и, может, полюбил. Что-то подсказывало ему, наверное, совесть уговаривала: оставь Ла-пулю, пусть живет, но свежий офицерский разум убеждал: действуй иначе, не нужны тебе проблемы.