Всякий раз, как кто нибудь в богадельне умирает, остальные нервничают два три дня. Тогда служащим трудно бывает с ними.
Мы прошли через двор, там было много стариков, они беседовали, собравшись кучками. Когда мы проходили мимо них, они умолкали. А за нашей спиной болтовня возобновлялась. Похоже было на приглушенную трескотню попугаев. У двери маленького строения директор расстался со мной.
– Оставляю вас, мсье Мерсо. Я буду в своем кабинете. Если понадоблюсь, пожалуйста, я к вашим услугам. Похороны назначены на десять часов утра. Мы полагали, что таким образом вы сможете провести ночь у гроба покойницы. И вот что еще я хочу сказать: ваша матушка в разговорах со своими компаньонами, кажется, часто выражала желание, чтобы ее похоронили по церковному обряду. Я сделал необходимые распоряжения. Но считаю своим долгом поставить вас в известность.
Я поблагодарил его. Однако мама, хоть она и не была атеисткой, при жизни никогда не думала о религии.
Я вошел. Очень светлая комната, с побеленными известкой стенами и застекленным потолком. Вся обстановка – стулья и деревянные козлы. Посередине на козлах – гроб с надвинутой крышкой. На темных досках, окрашенных морилкой, выделялись чуть чуть вдавленные в гнезда блестящие винты. У гроба дежурила арабка в белом халате и с яркой шелковой повязкой на голове.
Вслед за мной вошел сторож; должно быть, он бежал, так как совсем запыхался. Слегка заикаясь, он сказал:
– Мы закрыли гроб, но я сейчас сниму крышку, чтобы вы могли посмотреть на покойницу.
Он уже подошел к гробу, но я остановил его. Он спросил:
– Вы не хотите?
Я ответил:
– Нет.
Он прервал свои приготовления, и мне стало неловко, я почувствовал, что не полагалось отказываться. Внимательно поглядев на меня, он спросил:
– Почему? – Но без малейшего упрека, а как будто из любопытства.
Я сказал:
– Сам не знаю.
И тогда, потеребив седые усы, он произнес, не глядя на меня:
– Что ж, понятно.
У него были красивые голубые глаза и кирпичный цвет лица. Он пододвинул мне стул, затем сел и сам, позади меня. Сиделка встала и направилась к выходу. И тогда сторож сказал мне:
– Это у нее шанкр.
Я не понял, но, взглянув на женщину, увидел, что ниже глаз у нее марлевая повязка. Там, где следовало быть носу, бинт лежал совсем плоско. Лица не было – только белая повязка.
Когда женщина вышла, сторож сказал:
– Я сейчас оставлю вас одного.
Не знаю уж, какой жест я сделал, но сторож все не уходил. Его присутствие за моей спиной смущало меня. Комнату заливал яркий свет. Гудели два шмеля, ударяясь о стеклянный потолок. Я чувствовал, что меня одолевает дремота. Я спросил сторожа, не оборачиваясь к нему:
– Давно вы здесь?
Он тотчас ответил:
– Пять лет, – как будто ждал моего вопроса.
А затем принялся болтать. Оказывается, он никак не ожидал, что ему придется доживать свой век сторожем богадельни около какой то деревни Маренго. Ему шестьдесят четыре года, он парижанин. Тут я его прервал: «Ах, вы не здешний?» Потом мне вспомнилось, что, перед тем как провести меня к директору, он говорил со мной о маме: он сказал, что надо поскорее похоронить ее, потому что на равнине стоит дикая жара, особенно в этих краях. И добавил, что жил в Париже и все не может забыть о нем.
– В Париже покойника хоронят на третий, а то и на четвертый день. А здесь это просто невозможно, вы и представить себе не можете, как тут спешат на похоронах, – бегом бегут за катафалком.
И его жена сказала тогда:
– Да замолчи ты! Зачем такие вещи рассказывать?
Старик покраснел и извинился. «Нет, нет, отчего же…» – вступился я за него.
Ведь он рассказывал правду, и мне было интересно.
В морге он сообщил мне, что его определили в богадельню как человека нуждающегося.