Когда звонил утренний колокол, надо было быстро натянуть школьную форму – не очень красивую, но определенного фасона. Заметив, что на мне не темно-, а светло-коричневые туфли, воспитательница строго сказала: «Эти туфли неправильного цвета». Потом из нашего дома надо было бегом бежать в основное здание, по пути проскочив через мостик над речушкой – она называлась Чайн. Опоздание каралось замечанием – late mark. Накопив три таких замечания, ты получала mark of disobedience – нечто вроде предупреждения, отметки за плохое поведение. После нескольких предупреждений ученицу исключали из школы. Меня не покидало ощущение, что я несу всю полноту ответственности за порядок в «Скотте» и во всей школе «Аппер-Чайн» и что своими глупыми поступками не только подвожу мою обожаемую Джейн Уэлплей, но и ставлю под угрозу существование Англии.
Линда была маленькой, а малышам учителя позволяли многое, например лакомиться клубникой, в отличие от нас – the bulk years[7]. Нас, рожденных в первый послевоенный год, было слишком много; мы были почти подростки – нескладные, лишенные умильной детской прелести. Мне кажется, я провела в интернате три года, хотя моя мать утверждала, что всего два. К счастью, однажды родители задали мне немного туманный вопрос: «А ты не хотела бы уйти из интерната?» Мать говорила, что я ответила: «Если я останусь там еще на один семестр, то умру». Меня забрали, и я с радостью вернулась в свою любимую маленькую школу в Кенсингтоне, где училась экстерном. Интернат был для меня пыткой. Во-первых, там меня окружали только девочки, а во-вторых, после первого семестра нас даже не отпускали домой на каникулы: боялись, что мы будем жаловаться и не захотим туда возвращаться. Но даже позже родителям разрешали навещать нас всего несколько раз в году – в воскресенье, после утренней церковной службы и с обязательством вернуться к вечерней. За это время мы успевали только посидеть с родителями в tea shop – чайной, расположенной в соседней деревне. Если мне не изменяет память, в последний год меня пару-тройку раз отпускали переночевать домой. У родителей был на острове Уайт небольшой коттедж – кстати, выбирая для нас с Линдой школу, они как раз и хотели, чтобы мы были поблизости – в отличие от Эндрю.
Уже в пятилетнем возрасте Эндрю отправили сначала в подготовительную (pre-prep school), потом в начальную (prep school), наконец, в школу Хэрроу, соперничавшую с Итоном и расположенную неподалеку от Лондона. Отец забрал его оттуда буквально в последнюю минуту, когда его уже собирались исключить за то, что он ходил в кино на фильм «Великолепие в траве» с Натали Вуд. Он сбежал из школы, спрятавшись в корзине с грязным бельем, но, к несчастью, забыл выбросить билет, на чем его и поймали. Кроме того, его подозревали в поджоге дома, когда-то принадлежавшего посольству Японии. Эндрю снимал фильм и решил, что для пущего драматического эффекта надо чиркнуть спичкой и поднести ее к оконной шторе. Нельзя сказать, что он нарушал правила, – потому что он вообще не признавал никаких правил! Годы спустя я летела в самолете, и незнакомый мужчина спросил меня, правда ли я – сестра Негодяя Биркина (он сказал: «Mad Birkin»). Когда я это подтвердила, он рассказал мне, что Эндрю каждый понедельник секли розгами, а однажды нашли его под машиной, куда он спрятался от дождя и читал книгу – вместо того чтобы идти в знаменитую часовню, где бывали Черчилль и лорд Монтгомери. Я сама несколько раз в дни посещений – visitor’s days – заходила в эту часовню, в том числе когда проповедь читал лорд Монтгомери. Он провозглашал с кафедры: «God says…» – и как бы в сторону добавлял: «And I agree with him»[8]. Я помню, что во время службы не смогла сдержать слез, глядя в затылки мальчиков в одинаковой форме: младших в bum freezers[9] – коротеньких курточках – и старших во фраках. Каждый принятый в школу новичок становился рабом более старшего ученика; если за завтраком старшему захотелось хлеба с маслом, он рычал: «Fag!»[10] – и младший опрометью бросался выполнять поручение. Каждый, кто отчаянно стремился присоединиться к какой-нибудь группе, испытывал жестокие страдания. Мой брат нисколько не страдал, потому что не желал присоединяться ни к одной группе. В пятницу вам сообщали, что в понедельник вас высекут, так что вы могли все выходные наслаждаться этой мыслью. Эндрю считался оригиналом; он не блистал в спорте – в отличие от нашего отца, учившегося в той же школе, – но своими чудачествами заслужил уважение со стороны seniors – старшеклассников, хоть те его и поколачивали. Но ему было на это плевать; он здраво рассудил, что лучше колотушки, чем табель с плохими оценками, который высылали отцу.
Что касается меня, его младшей сестры, то в моем табеле обычно писали: «Джейн хорошо себя ведет и очень старается, но, к сожалению… Очевидно, что учеба дается ей с трудом. Ничего не поделаешь, кто-то должен быть последним». Возможно, последних слов они и не писали, но мне кажется, что-то в этом роде все-таки было. Линда очень быстро обзавелась подружками; она росла скрытной и позволяла себе всякие шалости, но вокруг нее всегда крутился народ. Кудри, унаследованные от матери, губки бантиком… На каникулах на острове Уайт и в Ноттингеме мы играли вместе, но в остальное время виделись редко, потому что жили раздельно и учились в разных классах; я не могла поцеловать ее вечером и пожелать ей спокойной ночи. Чтобы меня не донимали ровесницы, я допоздна засиживалась в классной комнате, где делала уроки, а также в классной комнате старших девочек, где делала записи в своем дневнике…
1959
Декабрь
Дорогой Манки!
Сегодня я ненавижу школу. Я чувствую себя опустошенной и мертвой. Я понимаю: если кто-нибудь скажет мне что-нибудь неприятное, или распустит обо мне какую-нибудь глупую сплетню, или просто случится что-нибудь плохое, я закричу. Слава богу, ждать осталось всего несколько дней. Как же мне не терпится увидеть папу с мамой. Все вокруг такие добренькие, только я зла как ведьма. Ужасно, что я такая. Вчера вечером я расплакалась в часовне. Все у меня наперекосяк, за что я ни возьмусь, все выходит боком. До чего мне все это надоело.
Пока. Извини, что надоедаю тебе своим нытьем. Но этот дневник – единственный для меня способ выразить, что я чувствую.
Love[11],
Джейн Биркин
* * *
Родители долго не могли выбрать мне имя. Матери хотелось чего-нибудь пооригинальнее, и она – неслыханное дело! – предложила назвать меня Джорджианой; вроде бы была когда-то некая графиня Джорджиана Бедфорд. Но отец счел, что от этого попахивает снобизмом, и сказал: «А может, лучше Джейн? Как на рекламе сексуальных трусов?»[12] Отец любил вещи попроще. Зато мать отыгралась на моем втором имени – Мэллори, которое она изобрела самостоятельно, слегка переделав фамилию сэра Томаса Мэлори, автора «Книги о короле Артуре…». Возможно, ей казалось, что это имя цветка, хотя она ошибалась. Цветок называется mallow – мальва. Во всяком случае, я думаю, что Джейн Мэллори было бы вполне подходящим именем для актрисы, но я сообразила это слишком поздно, когда уже добилась известности, а отец успел хлебнуть неприятностей из-за фильма «Фотоувеличение» и песни «Я люблю тебя, я тебя тоже нет», поэтому я из чувства солидарности решила сохранить фамилию Биркин. По-французски оно звучит красиво и немного чудно – Жанна Бирки́н, с ударением на последнем слоге, во всяком случае, гораздо лучше, чем тяжеловесное английское Birkin, от которого веет чем-то немецким (впрочем, корни у него и в самом деле немецкие, а означает оно «березка»).
1960
19 января
Очень странно, что:
А) у меня теперь всего одна бабушка; Б) я вернулась в школу. Мисс Томас и воспитательница очень милые.