Идея о прогрессивности централизации восторжествовала не просто потому, что люди захотели этого. Конечно, легче убедить избирателей в том, чему они склонны верить. Но за столетний период господства этой идеи даже многие из тех, кто сопротивлялся ее практическим последствиям, поверили в истинность самой идеи. Эмпирическая гипотеза, задавшая тон промышленной контрреволюции, приобрела сторонников не только потому, что им это было выгодно, но и ввиду ее правдоподобности.
* * *
В середине XIX в. либерализм, бесспорно, был политикой прогресса. Представительная демократия, верховенство закона, свободные рынки внутри страны и свобода международной торговли – все это было знаками будущего. Во всем мире смотревшие в будущее реформаторы поддерживали либеральную программу.
Тот факт, что господство либеральных идей пришлось на время, когда мировое влияние Британии достигло наивысшего уровня, не был случайным совпадением. В конце концов, Британия – родина либерализма и его главный образец. В частности, односторонний переход к политике свободной торговли – заметнее всего проявившийся в отмене хлебных законов в 1846 г. – был яркой демонстрацией ее приверженности принципам экономического либерализма. В интеллектуальной сфере великие британские философы – Смит, Юм, Рикардо и Милль – привели серьезные теоретические доводы в пользу того, что главной заботой правительства должна быть защита личных свобод.
При этом Британия была самой богатой и могущественной страной мира; она была одновременно и всемирной мастерской, и владычицей морей; Британская империя была огромна и продолжала расти. Не случайно в 1861 г. нулевой меридиан был проведен через пригород Лондона: в то время Британия поистине была центром мира.
Успехи либерализма росли одновременно с успехами страны, бывшей его колыбелью и защитой. Британское влияние – вернее, мировое господство – доказывало истинность теоретических обоснований либеральной политики. Британия была образцом, которому мир хотел подражать, и образец этот был либеральным.
Однако в последней четверти XIX в. британское превосходство было поставлено под угрозу. Две быстрорастущие нации – недавно объединенная Германия и оправившиеся после гражданской войны Соединенные Штаты – стали новыми экономическими гигантами. Американские и немецкие компании захватывали лидерство в новых технологиях и новых отраслях; их доля в мировом промышленном производстве и экспорте неуклонно росла, а доля британских фирм падала. По мере если не абсолютного, то относительного упадка Британии, в США и Германии начали вырисовываться испытательные полигоны будущего – и видимые черты этого будущего были отнюдь не либеральны.
Хотя индустриализация началась в Британии в середине XVIII в., современная экономика, основанная на массовом производстве, возниклав США в период между окончанием гражданской войны и началом Первой мировой войны. Некоторые историки экономики называют этот эпизод «второй промышленной революцией», но, мне кажется, лучше было бы сказать, что промышленная революция обрела законченность. Новые организационные формы объединили в единое целое отдельные направления экономического развития (новые источники энергии, новые производственные технологии, прорывы в сферах транспорта и связи), в результате чего возник невиданный по мощности, сложности и масштабу механизм создания богатства. Более того, именно в то время научный подход сделался интегрированной частью экономической жизни – технологические и организационные новшества стали нормальным, обычным и повсеместным явлением. В целом результат этих взаимосвязанных изменений оказался больше, чем простая сумма частей: возник экономический порядок нового типа{21}.
Конечно, важный вклад в этот процесс внесла и Европа, но впервые новый экономический порядок возник и быстрее всего развивался в Америке «позолоченного века». И буквально все современники этого периода расцвета промышленной революции видели в ней торжество централизованного контроля и управления.
Для нас, наблюдающих сегодняшнюю экономическую жизнь, выгоды конкуренции очевидны и неоспоримы; то же самое относится и к опасностям чрезмерного размера предприятий. Глядя на бурлящую закваску Кремниевой долины, мы видим динамизм, а не расточительное дублирование проектов; и точно так же мы зачастую считаем гигантские предприятия «динозаврами» – тупыми, неуклюжими, неспособными справиться с мелкими и проворными соперниками.
Но эта расхожая мудрость очень недавнего розлива. В конце концов, всего лет десять назад маститые эксперты скулили по поводу «хронического зуда предпринимательства» в Кремниевой долине и пророчили, что гигантские японские корпорации скоро превратят ее в стоячее болото{22}. Поэтому не стоит так уж изумляться тому, что на заре массового машинного производства достоинства конкуренции и децентрализации не слишком бросались в глаза.
В самом деле, современников американской промышленной революции поражал следующий факт: предприятия были одновременно намного больше и намного производительнее, чем когда бы то ни было. Огромные новые промышленные фирмы использовали труд тысяч людей, разбросанных по всему континенту; они перерабатывали гигантские потоки сырья и материалов и управляли чрезвычайно сложными сетями сбыта конечной продукции. Только масштабные военные операции могли соперничать по сложности с этими новыми фирмами. Точно так же как армией, этими компаниями управляли строевые и штабные офицеры (известные как линейные и функциональные менеджеры), подчиняющиеся главнокомандующему (известному как владелец).
Поэтому вполне понятно, что в то время люди по привычке связывали размер и бюрократический порядок с эффективностью. Эдвард Беллами в своей книге мыслил в высшей степени типично, когда сформулировал эту связь в качестве основного закона экономики: «Доказано, что эффективность капитала как механизма создания богатства пропорциональна степени его консолидации»{23}.
Если в новой индустриальной экономике консолидация была ключом к производительности, понятно, что внутриотраслевую конкуренцию следовало признать анахронизмом. Беллами формулирует и эту мысль со свойственной ему силой и выразительностью:
В каждой из них [фирм] соблюдалась строжайшая организация производства: отдельные бригады подчинялись руководству из единого центра. Пересечение и дублирование работ были исключены. Каждому определялась его задача, и никто не шатался без дела. Однако какой-то необъяснимый изъян в логике, какой-то порок мышления не позволял осознать необходимость применить тот же принцип к организации национальной промышленности в целом, понять, что если недостаток организации снижает эффективность мастерской, то в случае общенациональных отраслей последствия должны быть неизмеримо более пагубными, потому что последние куда больше и внутренние связи там намного сложнее{24}.
Беллами, однако, был оптимистом: он верил, что поступательный ход развития промышленности постепенно уничтожит конкуренцию.
Великий иконоборец, экономист Торстейн Веблен – сам находившийся под влиянием Беллами и наряду с Беллами оказавший значительное влияние на партию прогрессистов и на деятелей Нового курса – пришел к тем же выводам. «Современная система промышленности, – писал он в книге «Теория промышленного предприятия», – представляет собой сочетание процессов, в значительной мере подобных единому всеобъемлющему сбалансированному механическому процессу». Однако, рассуждал он, «материальные интересы людей бизнеса… далеко не всегда требуют поддержания сбалансированности производства»{25}.