– Я знала, что у тебя неплохая фигура, хотя ты делала все, чтобы это скрыть. – Матушка поджимает губы, отчего тонкие морщинки вокруг ее рта превращаются в глубокие борозды. Она перестала бы складывать губы гузкой, если бы узнала, как это старит. В округе Гарнер для женщины есть только одна вещь, которая хуже старости, – это бесплодие. – Хоть убей, я никогда не пойму, зачем ты профукала свою красоту, профукала свой шанс стать хозяйкой собственного дома, – говорит она, через голову надевая на меня платье.
Одна моя рука застревает, и я пытаюсь протиснуть ее в пройму.
– Перестань, не то оно…
Слышится звук рвущейся ткани, и я вижу, как лицо матушки густо краснеет.
– Иголку и нитку! – рявкает она на моих сестер, и те тотчас бросаются выполнять приказ.
Я пытаюсь сдержать смех, но, как ни тщусь, он все равно вырывается наружу. Я смеюсь во все горло – мне не под силу даже правильно надеть платье.
– Давай, смейся, сколько влезет. Вот увидишь, тебе будет не до смеха, когда никто не подарит тебе покрывало и, вернувшись после года благодати, ты отправишься прямиком в работный дом, чтобы надрывать себе спину.
– Лучше уж это, чем быть чьей-то женой, – бормочу я.
– Никогда не говори этих слов! – Она сжимает мое лицо ладонями, и сестры кидаются врассыпную. – Ты что, хочешь, чтобы тебя сочли узурпаторшей? Чтобы тебя изгнали? Что ж, беззаконники будут рады тебя заполучить. – Она понижает голос. – Ты не можешь навлечь позор на нашу семью!
– Что за шум? – Отец, в кои-то веки зашедший в комнату для шитья, вынимает изо рта трубку и кладет ее в нагрудный карман. Матушка быстро берет себя в руки и зашивает прореху в шелке.
– В усердии и трудолюбии нет ничего позорного, – говорит отец, целуя матушку в щеку. От него пахнет йодом и табаком. – По возвращении она сможет работать на мельнице или в сыроварне. Это почтенные занятия. Ты же знаешь, наша Тирни всегда любила свободу, – заговорщически подмигнув, добавляет он.
Я отвожу взгляд, делая вид, будто увлечена созерцанием слабого света, проникающего сквозь шторы. Раньше мы с отцом были неразлейвода. Люди болтали, что, когда он говорит обо мне, у него блестят глаза. Полагаю, дело в том, что из пяти его дочерей именно я была больше всего похожа на сына, которого он так жаждал иметь. Втайне от всех он научил меня, как охотиться, ловить рыбу, обороняться с помощью ножа и вообще как постоять за себя, но теперь все стало иначе. Я больше не могу смотреть на него так, как прежде, не могу после того страшного вечера, когда увидела его в аптеке, где он творил такое паскудство. Что ж, теперь я знаю, что он такой же, как и все остальные.
– Вы только поглядите, какая красотка… – говорит отец, пытаясь привлечь мое внимание. – Что ж, быть может, ты сегодня все же обретешь жениха.
Я стискиваю зубы, но внутри у меня все кричит. Я вовсе не считаю, что замужество – это честь. Оно дает жилище, но отнимает свободу. Конечно, надеваемые на тебя кандалы обиты ватой, но от этого они не перестают быть кандалами. А у работного дома есть хотя бы то преимущество, что там моя жизнь будет по-прежнему принадлежать мне самой. Мое тело будет принадлежать мне самой. Но мысли об этом могут навлечь на меня беду, даже если я не буду высказывать их вслух. Когда я была маленькой, каждая моя мысль ясно отображалась у меня на лице. Позже я научилась скрывать свои думы за милой улыбкой, но иногда, глядя на себя в зеркало, я вижу, какой ужас горит в моих глазах. И чем ближе я подходила к началу года благодати, тем жарче полыхал этот огонь. Порой мне кажется, что глаза мои так в нем и сгорят.
Когда мать берет красную шелковую ленту, чтобы вплести ее в мою косу, я ощущаю страх. Вот он, момент, когда и меня отметят цветом остережения… цветом греха.
Все женщины в округе Гарнер обязаны укладывать свои волосы на один и тот же манер – убирать их от лица и заплетать в косу, болтающуюся на спине. Мужчины считают, что так женщины не смогут скрыть от них ничего – ни ехидное выражение лица, ни блудливый взгляд, ни проявление волшебства. Белая лента в косе – это принадлежность девочек, красная – девушек, вступающих в год благодати, а черная – для жен.
Невинность. Кровь. Смерть.
– Готово, – говорит матушка, расправляя бант.
Хотя я и не вижу красный шелк, но чувствую, как он давит на меня, чувствую тяжесть того, что он в себе заключает – он, словно якорь, тянет на дно.
– Теперь я могу идти? – спрашиваю я, отстраняясь от суетливых рук матушки.
– Без сопровождения, без охраны?
– Мне не нужна охрана, – говорю я, засовывая ноги в туфли из тонкой черной кожи. – Я могу за себя постоять.
– А как насчет лесных трапперов, охотников за пушным зверем – думаешь, ты сможешь отбиться и от них?
– Речь идет об одной-единственной девушке, к тому же все это произошло давным-давно, – вздыхаю я.
– Я помню это так ясно, будто все произошло вчера. Бедняжку звали Анна Берглунд, – говорит матушка, и глаза ее стекленеют. – Это был День невест, день, когда мы, шестнадцатилетние девушки, могли обрести жениха. Она шла по городу, и этот траппер просто подхватил ее, перекинул через спину своего коня и умыкнул в далекую дикую глухомань, где она исчезла навсегда.
Может, это и странно, но лучше всего я помню другую часть этой истории – хотя многие видели, как та девушка кричала и плакала, когда траппер мчался с ней в лес через весь город, мужчины все равно заявили, что она отбивалась недостаточно рьяно, и наказали за это ее младшую сестру, выгнав ту в предместье и обрекши на участь проститутки. Но об этом никто никогда не говорит.
– Отпусти дочь. Ведь нынешний день для нее последний шанс погулять, – просит отец, делая вид, что окончательное решение будет принимать моя мать. – Она привыкла везде ходить в одиночку. К тому же мне хочется провести время с моей красавицей женой. Только ты и я.
По большому счету, мои отец и мать, похоже, все еще любят друг друга. Правда, в последнее время отец все больше и больше времени проводит в предместье, но ведь благодаря этому мне представилась какая – никакая свобода, за что я в общем-то должна быть благодарна.
Матушка улыбается, глядя на него.
– Ну, что ж, пожалуй, ее можно и отпустить… при условии, что Тирни не собирается тайком улизнуть в лес, чтобы встретиться там с Майклом Уэлком.
Я пытаюсь не подать виду, но во рту у меня внезапно пересыхает. А я-то и не подозревала, что она все знает.
Она одергивает корсаж моего платья, стараясь сделать так, чтобы оно сидело как надо.
– Завтра, когда Майкл подымет покрывало Кирстен Дженкинс, ты наконец поймешь, как глупо себя вела.
– Это совсем не… не поэтому… мы с ним просто друзья, – бормочу я.
Один уголок ее губ приподымается в подобии улыбки.
– Ну, раз уж ты все равно собираешься пройтись, то купи ягод на сегодняшний вечер.
Ей отлично известно, что я терпеть не могу ходить на рынок, особенно когда наступает День невест, день, когда девушки, которым предстоит год благодати, могут обрести жениха и весь округ Гарнер высыпает на улицы, но думаю, именно в этом-то и вся суть. Матушка хочет использовать представившуюся ей возможность на всю катушку.
Когда она снимает наперсток, чтобы достать монетку из своего замшевого кошеля, я снова замечаю, что у нее не хватает кончика большого пальца. Она никогда об этом не говорит, но я знаю – эта отметина осталась от года благодати. Она перехватывает мой взгляд и тут же снова надевает наперсток.
– Прости меня, – говорю я, глядя на половицы у моих ног. – Я куплю ягод. – Я готова согласиться на все, что угодно, лишь бы поскорее вырваться из комнаты для шитья.
Словно почувствовав, как отчаянно мне хочется убраться отсюда, отец чуть заметно кивает в сторону двери, и я опрометью бросаюсь к ней.
– Смотри, не забреди в лес, – кричит мне вслед мать.
Я торопливо лавирую среди стопок книг, мчусь мимо лекарской сумы моего отца, мимо корзины с вязаньем, сбегаю вниз мимо сохнущих на перилах лестницы чулок, преодолевая три лестничных марша, проношусь мимо издающих неодобрительные возгласы служанок и, наконец, выбегаю вон. Резкий осенний ветер неприятно холодит шею, ключицы, грудь. Полно, говорю я себе, это всего лишь небольшой участок кожи. Они видели все это и раньше. Но я чую опасность… чувствую себя непривычно оголенной… беззащитной.