И еще одна цитата из пастернаковского письма, на этот раз Александру Фадееву от 14 марта:
Как поразительна была сломившая все границы очевидность этого величия и его необозримость! Это тело в гробу с такими исполненными мысли и впервые отдыхающими руками вдруг покинуло рамки отдельного явления и заняло место какого-то как бы олицетворенного начала, широчайшей общности, рядом с могуществом смерти и музыки, могуществом подытожившего себя века и могуществом пришедшего ко гробу народа. <…>
Какое счастье и гордость, что из всех стран мира именно наша земля, где мы родились и которую уже и раньше любили за ее порыв и тягу к такому будущему, стала родиной чистой жизни, всемирно признанным местом осушенных слез и смытых обид! (Там же. С. 722–723).
7–8 марта. В Колонном зале Дома Союзов продолжается прощание с И. В. Сталиным. Доступ к телу открыт с 6 утра до 2 часов ночи.
В почетном карауле у гроба стоят, среди прочих, А. Фадеев, И. Эренбург, К. Федин, Н. Тихонов, Л. Леонов, К. Симонов, А. Сурков. Непрерывно звучат произведения Моцарта, Генделя, Гайдна, Бетховена, Брамса, Шуберта, Шопена, Грига, Чайковского, которые исполняют, в частности, Д. Ойстрах, С. Рихтер5, Т. Николаева, Квартет имени Бетховена, Р. Баршай6 с Квартетом имени Бородина, «оркестр Союза ССР, оба радио, Большого театра» (Е. Мравинский. С. 122) под управлением К. Кондрашина, Э. Грикурова, К. Иванова и Е. Мравинского, А. Мелик-Пашаева.
Никогда не забуду, – вспоминает Евгений Евтушенко, – как люди шли к гробу Сталина.
Я был в толпе на Трубной площади. Дыханье десятков тысяч прижатых друг к другу людей, поднимавшееся над толпой белым облаком, было настолько плотным, что на нем отражались и покачивались тени голых мартовских деревьев. Это было жуткое, фантастическое зрелище. Люди, вливавшиеся сзади в этот поток, напирали и напирали. Толпа превратилась в страшный водоворот.
<…> Вдруг я почувствовал, что иду по мягкому. Это было человеческое тело. Я поджал ноги, и так меня понесла толпа. Я долго боялся опустить ноги. Толпа все сжималась и сжималась. Меня спас лишь мой рост. Люди маленького роста задыхались и погибали. Мы были сдавлены с одной стороны стенами зданий, с другой стороны – поставленными в ряд военными грузовиками.
– Уберите грузовики! Уберите! – истошно вопили в толпе.
– Не могу, указания нет! – растерянно кричал молоденький офицер милиции с грузовика, чуть не плача от отчаяния. И люди, швыряемые волной движения к грузовикам, разбивали головы о борта. Борта грузовиков были в крови. <…> И в этот момент я подумал о том человеке, которого мы хоронили, впервые с ненавистью. Он не мог быть не виноват в этом. И именно это «указаний нет!» и породило кровавый хаос на его похоронах (Е. Евтушенко. Волчий паспорт. С. 98–99).
День коронации царя на Ходынке, – сказано у Василия Гроссмана, – померк по сравнению с днем смерти земного русского бога – рябого сына сапожника из городка Гори (В. Гроссман. Все течет. С. 271).
И еще одна картина, уже апокалиптическая, из «Розы Мира» Даниила Андреева:
Похороны вождя, вернее, перенос его тела в мавзолей, превратились в идиотическое столпотворение. Морок его имени и его дел был так велик, что сотни тысяч людей восприняли его смерть как несчастие. Даже в тюремных камерах некоторые плакали о том, что же теперь будет. Толпы, никогда не удостаивавшиеся чести видеть вождя при его жизни, теперь жаждали улицезреть его хотя бы в гробу. Москва являла собой картину Бедлама, увеличенного до размеров мирового города. Толпы залили весь центр, пытаясь пробиться к Дому Союзов, где был выставлен для обозрения труп тирана и откуда должно было выступить траурное шествие. Прилегающие улицы превратились в Ходынку. Люди гибли, раздавливаемые о стены домов и столбы фонарей, растаптываемые под ногами, срывающиеся с крыш многоэтажных домов, по которым они пробовали миновать клокотавшее внизу человеческое месиво. Казалось, будто он, питавшийся всю жизнь испарениями страданий и крови, даже из‐за гроба тянул к себе в инфракосмос горы жертв (Д. Андреев. С. 445).
Демонстрация Ходынки и хулиганства возле Дома Союзов показала нам, что будет, если поколеблется режим диктатуры. Но сердца верных сынов не тронулись с места, и души не были задеты сотнями задавленных и подавленных (М. Пришвин. С. 306).
8 марта
Умер Великий наш вождь… и сегодня мы похоронили его, – записывает в дневник Александр Довженко. – Мы уже без Сталина родного. Лежал в гробу, подложив богатырские руки творца. <…> Как тяжело на сердце. <…> Долгие годы мы были спокойны с ним, потому что всякий чувствовал в работе, в творчестве, в исканиях, в войне, что есть у нас Сталин, и поэтому, как бы ни было тяжело, трудно или опасно, – все закончится хорошо, потому что всегда и во всем решительно он был на высоте. И… не стало его (А. Довженко. С. 704).
А вот на оловянном руднике Бутугычаг в Озерлаге (Дальстрой), – как вспоминает Анатолий Жигулин, —
все обнимали и целовали друг друга, как на Пасху. И на бараках появились флаги. Красные советские флаги, но без траурных лент. Их было много, и они весело и дерзко трепетали на ветру. <…>
Начальство не знало, что делать, – ведь на Бутугычаге было около 50 тысяч заключенных, а солдат с автоматами едва ли 120–150 человек. Ах! Какая была радость! (Знамя. 1988. № 8. С. 94).
Восьмиклассник Владимир Высоцкий пишет свое первое стихотворение «Моя клятва» в память о И. В. Сталине. Последние строфы этого стихотворения (В. Высоцкий. С. 269–270) звучат так:
Но вот – в противовес этим настроениям – стихотворение Наума Коржавина «На смерть Сталина», написанное тоже в марте, но впервые опубликованное спустя 35 лет (Октябрь. 1988. № 8. С. 147–148):
9 марта. Похороны И. В. Сталина.
На траурном митинге председательствует Н. С. Хрущев. С речами выступают Г. М. Маленков, Л. П. Берия, В. М. Молотов.
Как замечает Любовь Шапорина,
все они гораздо больше говорят о партии, монолитности партии, необходимости сплотиться вокруг партии и т. д., чем о Сталине (Л. Шапорина. С. 228).
Гудят все заводы, пушечный салют, всегда напоминающий обстрел (Там же).
10 марта. На траурном митинге советских писателей в Театре киноактера выступают А. Сурков, М. Прилежаева, П. Воронько, А. Кулешов, К. Симонов7, Г. Леонидзе, С. Вургун, Н. Грибачев, А. Чаковский, С. Капутикян, М. Смирнова, И. Эренбург. Свои стихи, посвященные памяти Сталина, читают О. Берггольц, А. Софронов, В. Инбер, М. Луконин, А. Лахути.
Я помню ужасный траурный митинг (вернее, собрание) в Союзе писателей после смерти Сталина, – вспоминает Валерия Герасимова. – Что-то завывал Сурков. Симонов рыдал – сначала я глазам не поверила, – его спина была передо мной, и она довольно ритмично тряслась… Затем, выступив, он сказал, что отныне самой главной великой задачей советской литературы будет воссоздание образа величайшего человека («всех времен и народов» – была утвержденная формулировка тех лет). Н. Грибачев выступил в своем образе: предостерегающе посверкивая холодными белыми глазами, он сказал (примерно), что после исчезновения великого вождя бдительность не только не должна быть ослаблена, а, напротив, должна возрасти. Если кое-кто из вражеских элементов, возможно, попытается использовать сложившиеся обстоятельства для своей подрывной работы, пусть не надеется на то, что стальная рука правосудия хоть сколько-нибудь ослабла. <…>
Ужасное собрание8. Великого «гуманиста» уже не было. Но страх, казалось, достиг своего апогея. Я помню зеленые, точно больные, у всех лица, искаженные, с какими-то невидящими глазами; приглушенный шелест, а не человеческую речь в кулуарах; порой, правда, демонстрируемые (а у кое-кого и истинные!) всхлипы и так называемые «заглушенные рыдания»9. Вселюдный пароксизм страха (В. Герасимова // Вопросы литературы. 1989. № 6. С. 141–142).