Время надежд - Александр Балашов страница 5.

Шрифт
Фон

Особую ненависть соседа почему-то вызывал именно дедушкин патефон, переполняя душу бывшего борца с кулачеством, праведным партийным негодованием. А ведь дедушка на праздники выставлял «поющий ящик» на крыльцо дома, волею судьбы поставленного прямо напротив колхозного клуба, чтобы деревенская молодёжь культурно гуляла под граммофонную музыку, а не только под гармошку не всегда трезвого гармониста. Однако не помогала и культурно-просветительская дедова программа – соседи, глядя на растущее благосостояние колхозного плотника, тайно и явно желали, чтобы удойная корова окривела, а ещё лучше бы – вовсе сдохла. А у патефона бы лопнула бы пружина, и чтобы он век больше не играл свою музыку в новой хате «под железо». И хотя дедушка в ответ на косые взгляды и несправедливые слова говорил, что железо ржа съедает, а завистливый от зависти сохнет, я что-то не замечал, чтобы мордатый лесник хотя бы малость похудел от чёрной зависти своей.


Но мне, малолетке, привезённому родителями в Андросово из Дорогобужа (там тогда служил батя), было до завистливого лесника, как тогда говорили, до лампочки. С ним у меня не было никаких дел – ни личных, ни общественных. Как только я научился крутить патефонную ручку, которая заводила пружину, спрятанную в синем заветном ящике, патефон стал, можно сказать, первым моим другом, отцом с матерью, дядькой-воспитателем одновременно. Я без устали заводил патефон и слушал всё полное собрание дедовой фонотеки, начиная от классики, заканчивая популярной народной музыкой. Пластинок было дюжины две. Крутил я их не по одному разу. Потому со временем все песни, записанные на граммофонных пластинках, я знал наизусть и с патефонной точностью воспроизводил большие фрагменты из полного собрания музыкальных произведений.

Глава 5

ХОТЯ БЛИН И НЕ ПОДМАЗАН…

Недалече от андросовких стариков, на Мартовском посёлке, жили другие мои прародители, по матушкиной линии – бабушка Прасковья и дед Паша. Многодетная семья Земляковых, по всем меркам, была бедняцкой.

– Нас копеечка не любит, – вздыхала бабушка Прасковья. – Гладишь – вот она, долгожданная, катится, катится… Пальцы растопыришь, шоб споймать, а она – мимо, напрямки в соседскую хату, мимо нашей… И чем привадить её, ума не приложу.

Прасковья и Павел прозябали в маленькой, белёной мелом хатке. В маленьком доме Земляковых был земляной пол (да простится мне эта невольная тавтология!). Крыша – ржаная солома, уложенная не хитрым, но надёжным способом. (Как у одного, самого непутёвого, из трёх сказочных поросят). Бабушка Прасковья и дед Паша «выпустили в люди», как выражался дед Паша, «четырёх девок и двух мужичков». Один из них не вернулся с войны, а Владимир Земляков, мой родной дядька, вернулся героем – «весь в крестах и голова не в кустах», как шутил дедушка Паша.

Владели многодетные Земляковы немногим – огородом, старым покосившемся амбаром, погребом и дровяным сарайчиком с протекающей крышей. Вместо вырубленного в оккупационную зиму итальянскими солдатами яблоневого сада – старая ракита с едва заметными следами автоматной очереди, которую зачем-то дал по дереву пьяный итальянец.

О том, как после боёв в чудо сохранившейся хате квартировали итальянские солдаты, как она овечьими ножницами наголо обстригла свою младшую дочь Веру, мою будущую маму, и вымазала её лицо сажей, чтобы уберечь от похотливых итальяшек, вместо сказок рассказала мне бабушка Прасковья. (Мастерицей рассказывать сказки про Горыныча, Бабу Ягу и других народных персонажей была моя андросовская бабушка – Наташа).

Уже тогда нехитрые истории про колобка и курочку Рябу не отзывались сочувствием в моём детском сердце, а быстро взрослевшая душа уже жаждала жизненного реализма. Я и мои деревенские ровесники родились через три года после той страшной войны. Страшные её метки ещё оставались повсюду. Помню, как после бабушкиного рассказа я побежал к раките, долго разыскивал раны от пуль на теле старого дерева. К тому времени они уже почти затянулись, но, приглядевшись, шрамы на стволе всё-таки ещё можно было разглядеть.

Та ракита моего деревенского детства, как верный маяк в неспокойном море, всегда точно выводила меня на дом деда Паши и бабушки Прасковьи. Вросшую в землю старую хатёнку вообще не было видно с околицы, на которую выходил Андросовский большак. А ракиту было видно версты за три, а то и четыре – с бугра у Маруськиного лога.

Нечем мне было в хозяйстве стариков Земляковых похвалиться перед мартовскими пацанами, которые, приняв меня в свою команду, всё-таки считали чужаком. Я это хорошо чувствовал и потому тянулся к любви и пониманию со стороны родных стариков. И ответную любовь с мудрым пониманием жизни, немногих её радостей и многих страданий, я находил у своих андросовских и мартовских прародителей. Мудрость – это ведь жизненный опыт, помноженный на совесть.

Почему я так и не стал своим для деревенских мальчишек – для меня и сегодня не очень-то понятно. Ведь родители привезли меня на Курщину, на свою родину, ещё в бессознательном младенческом возрасте, но ни взрослые селяне, ни мои сверстники за «своего», «коренного», «деревенского» меня не «держали». Видно, место рождения – а родился я таки в городе Смоленске – впечатывается не только в свидетельстве о рождении, а в известной степени и в судьбу. Недаром же экстрасенсы всегда спрашивают у своих клиентов место их появления на свет Божий.

Но, несмотря на некоторые внешние отличия в одежде (между городским и деревенским), в Андросово, где стоял дом Василия Петровича, и на Мартовским посёлке, коренное сельское население знало меня хорошо. За неделю я раз по пять ходил от одних стариков к другим, из Андросово на Мартовский посёлок и обратно.

Бабка Матрёна, овдовевшая ещё в Финскую войну, жила в пустой кособокой хате у пруда, где свои косы полоскали в воде плакучие ивы. Там же, над запрудой, вилась тропка, ведущая к дому деда Паши. Встречая меня на пути, Матрёна, похожая на бабу Ягу из детской книги, укоризненно качала трясущейся лохматой головой:

– И чаво табе у бабки Натахи не сидится? Тама хлебное место, блины масляны…

– У бабушки Параши, – отвечал я Матрёне, – тоже блины.

– Так они же не подмазаны! – возражала мне вредная бабка.

– А чем блин должен быть подмазан?

– Маслом, знамо… Как у бабки Натахи. А у Парашки блин ржаной и не подмазанный.

Я на минуту задумывался над ответом, а потом врал Матрёне:

– А я ржаные тоже люблю.

Упорная старуха не сдавалась:

– Ржаной – ни себе, ни людям, да на другом блюде. Лучше ешь наташкины калачи да много не лопочи.

– Язык, Матрёна, без костей, что хочет, то и лопочет, – вспомнил я присловье деда Паши.

– Ишь ты, поди ж ты! – всплескивала руками бабка. – Городской, грамотной… Ты гусаку мому поперечь. Он тебя быстро угомонит.

Гусак у Матрёны был такой же вредный, как и его хозяйка. По весне, когда жёлтые комочки с гусыней выкатывались из бабкиной хаты, где с конца марта Матрёна устраивала гусыням гнёзда для выводка молодняка, на первую зелёную травку, крупный серый гусь, прозванный бабкой за непомерный аппетит Жорой, превращался в лютого агрессора. Пройти мимо него было и делом мужской чести – стыдно бояться глупую птицу и давать от него дёру, думал я, опасливо посматривая в сторону зелёной поляны, где жёлтые комочки-гусята и гусыни-мамаши бабки Матрёны, кто попискивая, а кто покрякивая, дружно ковырялись в молодой травяной поросли. Жора, не отказывая себе в трапезе, зорко наблюдал за обстановкой вокруг своего гарема. Я подбирал с земли прут покрепче, замедлял шаг, чтобы не дать врагу повода усомниться в моей смелости, и, обходя поляну по краю плетня, который обозначал Матрёнины угодья, шёл к дому Земляковых.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке