Ещё какое-то время было по-летнему спокойно, и только жаворонок щебетал в безмятежной высоте.
Когда тишину разорвал сухой стук пулемёта, и короткое стрекотание автоматов завершило дело, Петр закрыл мокрые от слёз глаза рукой и плечи его начали вздрагивать от беззвучных рыданий. Я попытался сдержаться, но не смог и тоже сидел и трясся рядом, растирая слёзы по щекам.
Уже давно стих шум машин и окрики на грубом странном языке, а мы всё сидели словно приклеенные к железному обгорелому колесу. Мне стало невмоготу от стыда, и я просто встал и пошёл на то место – прятаться, казалось, больше было невозможно. За мной на карачках выполз и Пётр, потом поднялся и побрёл следом.
Трупы лежали все в одном месте у стены церквушки, только один повис на ограде, видимо пытался убежать. Это был молодой пацан, в руке у него была зажата обыкновенная детская рогатка.
– Покурить бы…,– сказал я просто так, потому что нужно было что-то сказать. Душно стало от солнца, и тишина такая повисла, будто перед концом света последний миг настал. Пётр подошёл к раскинувшему руки деду и порылся у него в карманах.
– Во кисет…, – выдавил он из себя как-то даже с радостью.
Закурили. Затем выкурили ещё по две. Я всё посматривал на женщину, закрывшую собой ребёнка. Так она и лежала на ней, на нём. Подошел, проверил, может живой.
Петр принёс из церквушки две лопаты и молча сунул одну мне в руки. Так мы начали копать. Прямо рядом с церковным кладбищем на святой земле. Копали два солдата землю, потому что …да мы и сами не знали почему. Нужно нам так было, просто нужно.
К темноте закончили таскать трупы в яму. Складывали аккуратно лица к лицам. Ребёнка с матерью положили. Деду кисет вернули. Закопали только к полуночи. Вернулись к своему колесу.
– Ты считал? – Спросил Пётр.
– Двадцать семь…, – ответил я.
Сильно ломило мышцы на спине и на руках.
– Нужно завтра крест поставить…и надпись…, деревня то хоть как называется?
– Сурож…, – ответил я.
– Откуда знаешь?
– Знак дорожный видел.
В кромешной тьме сверчки взялись за дело и под их мерный шум Пётр, и я провалились в тревожное забытье.
Утро пришло моросящим тучным небом. Шинели у обоих промокли, но вставать всё равно не хотелось. Вчерашнее напряжение отдавалось при малейшем движении в каждом суставе, к каждой клеточке измотанного тела.
– Петр?
– Что…, – послышалось шевеление за моей спиной.
– У тебя табака не осталось?
– Щас, раскурюсь,…лезь под кузов…сухо тут.
Подымили молча. Дождь усиливался. Со стороны деревни донеслись звуки. Долго вглядывались сквозь синеватые полосы дождя.
– Наши, кажись, – Петр неуверенно почесал за ухом.
– Осторожничают, – добавил я, – пошли, пора.
Молодой лейтенант без ремня со шмайсером на плече долго и въедливо расспрашивал нас: где оружие, где погоны, где документы. Документы, кстати, нашлись даже у меня. В кармане гимнастёрки. Имя мне было Григорий, а фамилия Соколов. Что вызвало во мне некоторое замешательство, ведь вроде как я совсем другой человек. Оружие нам тоже выдали, его этот затерявшийся в отступлении взвод тащил на себе уже третью сотню километров, изредка кромсая фашистов. У них даже была сорокапятка, которую тянула лошадь. Мне достался Дегтярёв и немецкая граната, а Петру шмайсер с полным магазином, винтовка Мосина да горка патронов к ней.
После еды в пустой избе, где ещё с вчера в печи остались ещё теплые чугунки, мы показали место расстрела. Петр соорудил на нем крест и долго сидел около, раскуривая одну за одной трофейные немецкие (разжился у солдатиков).
Потом мы сушились на вдруг вынырнувшем солнышке и копали на берегу небольшой речушки окопчики по приказу лейтенанта. Я сделал небольшой земляной бруствер, разделил его на две половины и водрузил туда свой пулемёт на ножках.
После полудня на другом берегу реки появилась немецкая танковая колонна. Когда она подошла поближе наша единственная пушка жахнула по головному танку, тот скрючился дулом вниз и замер, захлебнувшись чёрным дымом. Пока танки разъезжались по полю, выстраиваясь в линию, а серая пехота трусливо пряталась за ними, я дополз до ячейки Петра и спросил:
– Слушай, а всё-таки, чё от тебя так воняет, а?
– Да рыбу я ем вяленую…вот,– он достал из кармана промокшую, отдающую тухлецой воблу и сунул мне под нос.
– Слышь, отломи, чутка пожевать…
– Да за ради Христа…
Оказавшись в своём окопчике, я первым делом с толком и чувством дожевал похожий на резину рыбный кусочек. Затем с таким же чувством и толком прильнул к прикладу пулемёта и положил палец на спусковой крючок. Глаз выцеливал на конце дула идущие по полю между танками серые фигуры.
Теперь я уже знал, что через некоторое время, после того, как мы откроем огонь, прицельным танковым снарядом разворотит мой бруствер. Я оглушенный, с гудящими колоколами в голове и засыпанными землёй глазами, всё ещё буду стрелять, пока огромная железная гадина с белым орлом на пузе не подползёт слишком близко. И моя единственная граната остановит её, вот только она успеет ужалить меня прямо в грудь. Но до этого ещё есть время, и далёкий голос лейтенанта кричит команду «Огонь».
Тогда, затаившаяся до этой минуты моя свинцовая ярость начинает убивать со скоростью шестьсот выстрелов в минуту.
Просыпаясь уже восьмой раз после смерти в своём относительно безопасном двадцать первом веке, в пустой тихой квартире, я сижу на кровати, потирая зудящее место на груди, куда только что влетели … пули.
Жаль, что в этой жизни я не курю, и друга у меня нет по имени Пётр, который любит вяленую рыбу, но я нашёл на карте и эту деревню, и эту церквушку. А значит, всё это было. Это уж я точно могу сказать.
2011 г.
Война
( Рассказ отца, как он на войну ходил)
Уже четвёртый год шла война. Причём для Славки она шла по – настоящему, как например, ходит расфуфыренный петух по двору среди пасущихся в траве куриц. Но теперь всех пернатых уже приели и сам петух не избежал этой участи. Мамка дробила толкушкой куриные хрящи и кости, чтобы получить муку и напечь лепёшек. Слава Богу, дрова ещё были, дров было хоть отбавляй. Целый лес за гумном, где летом колосилась пшеница. В ходу так же были сушёные грибы и мочёные яблоки, но сколько их ещё оставалось, мать не показывала, запирала подпол на замок.
О войне Славка узнал из большого чёрного репродуктора, похожего на огромное кабанье ухо, висящее на столбе у дома головы колхоза. Папка, когда еще не ушёл на войну, приносил с охоты серые кабаньи туши – жёсткая черно-серая щетина, чёрные пятаки на морде, ну и уши, конечно же, как репродукторы.
Мать каждый день ходила к столбу, чтобы послушать сводки с фронтов, но детей с собой не брала, чтоб по сугробам не маялись и не мёрзли зря. Заболеешь, всё – считай, пропал. Поэтому Славка всегда первый подбегал к матери, когда она возвращалась, вся в инее со следами метёлки на валенках и морозной розовощёкостью. Остальные: Глаша-трёхлетка и Вовочка годовалый сидели на печи, как цыплята, сверкая из темноты белками глаз. Да и самому Славику было всего пяток лет, но мать его оставляла за старшего и он очень этим гордился. Ведь старший – это значит главный.
Славик спрашивал у матери: «Далеко–ли ушла война, и скоро-ли папка её прогонит?» Мать только махала рукой, скидывая шерстяной платок с головы вместе с примёрзшими ледышками на нём, и говорила с придыханием: «Уже недолго осталось, уже недолго». Потом она лезла под пол и вынимала скудные припасы, чтобы накормить детей.
«Если он главный», – думал Славик, – «значит, он может помочь папке прогнать приставучую войну», – как он когда-то прогнал
наглого петуха, который, норовил то и дело вспрыгнуть ему на спину, пока никто не видел. И когда Славка жаловался, он, как назло мирно гулял по двору и искал зёрнышки курам. Пришлось ему самому брать в руки палку и задать трёпку этому наглецу – отстал.