— Пошел вон, старик, — сказал я ему застенчиво. — Не светись у моей замочной скважины, не то я тебя ненароком дверью прищемлю…
— Дак… дык… Вить… — закудахтал Евстигнеев, но я уже был в комнате. Вместе с Жовто‑блакитной крысой. Лев Давыдович чинно кушали кофе. И вид у него был абсолютно невозмутимый, будто он каждое утро ненароком забегает ко мне вестишками перекинуться, кофейком побаловаться, о совместной вечерней жизни договориться. Но в его маленьком мозгу, ладно скроенном, хитро скрученном, нашей жизнью зло надроченном — по скользким глухим лабиринтам бесчисленных извилин и перегонным стрелкам нейронов уже мчались незримые электрические сигналы моей беды. И хотел я из всех сил оттянуть разговор. Да и крыса не спешила вцепиться в меня.
— Пей кофе, остынет, — сказал он.
А у тебя выпить случайно не найдется? — спросил я безнадежно.
— Я по утрам не пью.
— Не ври, Лева. Ты и по вечерам не пьешь. Ты бережешь себя для народа.
Он пожал своими замшевыми худыми плечиками, и было в его коротком жесте неизбывное море презрения.
А я стал стягивать с себя все — ношеное, мятое, спаное, жеваное, грязное, и, пока я ходил голый по комнате, доставая из шкафа белье и с вешалки купальный халат, Жовто‑блакитный смотрел на меня в упор с ленивым любопытством, и никакой неловкости он не испытывал, и не пришла ни на миг ему мысль, что надлежало бы отвернуться — он смотрел на меня безразлично, как на животное, и чужая нагота его не смущала.
— Сейчас приду, — буркнул я и отправился в ванную. В коридоре загрохотал мне навстречу копытами, подранком‑кабаном покатился Евстигнеев.
— Я… с… тобой… Алексей… Захарыч… поговорю…в… другом месте…
— Цыц, старик! Не пререкайся! Ты говоришь со старшим по званию!
Я поджег газовую конфорку под колонкой, закурил сигарету и уселся на край ванны. Дым сладко и душно шибанул в голову. Затянулся круто, и голова стала надуваться и расти, как давеча, когда я был счастливым беззаботным зародышем, еще не убитым судьями ФЕМЕ.
Ровно гудело красно‑синее пламя горелки, прыгали там огоньки, короткие и жадные, как кошачьи язычки, шумела вода из крана, и огорченно‑сердито бубнил под дверью Евстигнеев. Вот, Господи, напасть какая — взяли они меня в клещи: с одной стороны — ватный кабан‑стукач, с другой — замшевая злая крыса. Влез под душ, запрокинул голову, и струйки дробно, весело застучали по лицу. Они ласково стегали кожу, крепко гладили, усыпляли, успокаивали, шептали: ду‑ш, до‑ш, до‑ш, до‑ж, до‑ждь. Но я помнил, что это не дождь, потому что такой мягкий дождь бывает только в мае, и пахнет он травой и землей. А сейчас был июль, и пахло мочалками, скверным мылом и потом.
И Евстигнеев заходился под дверью:
— Поговорим… в… другом… месте…
Интересно было бы узнать поточнее этот метафизический адрес «другое место», в котором обычно собираются потолковать рассерженные друг на друга совграждане. Беда в том, что мало кто из них после этих разговоров оттуда возвращался.
Вытерся полотенцем и пошел к себе, за мной трясся рысью Евстигнеев, хрипел, булькал и рычал, и я боялся, что он меня цапнет стертыми резцами за икру. Уселся за стол, пригубил кофе, тут и Лев Давыдович счел увертюру законченной. Он прокашлялся, будто на трибуне, и сказал своим невыносимо культурным голосом:
— А у Антона очень большие неприятности…
Вот те на! Антон — неукротимый удачник, ловкач и мудрец, всегда благополучный, как таблица ЦСУ!
— Что с ним?
— С ним, собственно, ничего, но… — выжидательно поблескивали желтые алчные бусинки под синеватым отливом модных очков.