О: Я видела то, что видела.
В: До этого мы еще дойдем. Давайте начнем с приема, устроенного в тот день…
Я закрыл стенограмму и поставил ее обратно на полку. И так хорошо знал, что там написано дальше. Гостей созвали по случаю дня летнего солнцестояния – идея моей мачехи. А заодно чтобы отпраздновать день рождения близнецов, их восемнадцатилетие. Она развесила по деревьям гирлянды с разноцветными лампочками, подрядила лучшую в городе фирму по устройству банкетов, притащила свинговую группу из Чарльстона… Все началось в четыре часа дня, закончилось в полночь – и все же кое-кто засиделся допоздна. В два часа ночи – по крайней мере, как она показала под присягой, – Грей Уилсон пошел вниз к реке. Где-то около трех, когда и все остальные уже разъехались, я якобы поднялся к дому весь в крови парня.
Его убили острым камнем размером с большой мужской кулак. Камень нашли на берегу, рядом с черно-красным пятном на земле. Было понятно, что это и есть орудие убийства, поскольку тот был весь в крови потерпевшего, а его размеры и форма полностью соответствовали дыре у него в черепе. Кто-то проломил ему затылок – ударил так сильно, что осколки черепной кости глубоко проникли в мозг. Моя мачеха уверяла, что это сделал я. Объявила об этом во всеуслышание со свидетельской трибуны. Мужчина, которого она видела в три часа ночи, был в красной рубашке и черной бейсболке.
Точно таких же, как у меня.
Он двигался, как я. Выглядел, как я.
По ее словам, она сразу не вызвала копов только потому, что в тот момент не осознала, что темная жидкость у меня на руках и на рубашке может быть кровью. Понятия не имела о том, что поблизости совершено преступление, вплоть до самого утра, пока на полпути к реке мой отец не заметил тело. С ее слов, лишь потом она сложила все воедино.
Присяжные совещались четыре дня, после чего опустился судейский молоток и я вышел на свободу. Отсутствие мотива – вот что склонило чашу весов в мою пользу. Обвинитель устроил настоящий спектакль, но дело было построено исключительно на показаниях моей мачехи. Ночь, темно. Если она кого-то и вправду видела, то видела с большого расстояния. И у меня не имелось абсолютно никаких причин желать смерти Грею Уилсону.
Мы были едва знакомы друг с другом.
Я прибрался в кухне, принял душ и оставил Робин записку на кухонном столе. Дал ей номер своего сотового и попросил позвонить, когда она закончит свою смену.
Лишь в самом начале третьего я наконец свернул на гравийную дорогу, ведущую к ферме отца. Мне был знаком на ней каждый дюйм, и все же я чувствовал себя тут незваным гостем, словно сама земля вокруг знала, что я по собственной воле отказался от своих прав на нее. Трава вокруг все еще поблескивала после дождя, придорожные канавы наполняла жидкая грязь. Я гнал машину мимо полных скота выпасов, а потом сквозь глушь старого леса в сторону соевых полей. Дорога шла вдоль линии ограды до самой вершины подъема, и, поднявшись на взгорок, я увидел раскинувшиеся подо мной триста акров сои. На поле работали мигранты, жарясь под ослепительным солнцем. Ни бригадира, ни грузовика с фермы я не заметил – значит, у рабочих не было воды.
Во владении моего отца находилось более четырнадцати сотен акров – одно из крупнейших сельскохозяйственных угодий, оставшихся в центральной части Северной Каролины. Его границы не менялись с момента приобретения, с тысяча семьсот восемьдесят девятого года. Я проехал через соевые поля и холмистые выпасы, пересек несколько распухших от воды ручейков и миновал несколько скотных дворов, прежде чем поднялся на вершину последнего взгорка и наконец увидел дом. Одно время он представлял собой на удивление маленький, потрепанный непогодой хутор; но до́ма, который я помнил с детства, давно уже не было. Когда отец женился вторично, его новая супруга принесла с собой немало различных идей, и теперь подворье расползлось чуть ли по всему окрестному пейзажу. Переднее крыльцо, однако, осталось в неприкосновенности и, по-моему, таким и останется навсегда. Уже два века Чейзы стояли на этом крыльце, глядя на реку, и я знал, что мой отец в жизни не позволит снести его или перестроить. «В каждой избушке – свои погремушки, – сказал он мне однажды, – Мне так вот это крыльцо подавай».
На подъездной дорожке стоял рабочий пикап. Я поставил свою машину рядом с ним, увидел в кузове большие пластиковые бутыли с водой, с мокрыми от конденсата боками. Вырубил зажигание, выбрался наружу – и сразу же миллионы кусочков моей прошлой жизни слились вокруг меня в одно целое. Неторопливое, теплое детство и яркая улыбка моей матери. Вещи, которым отец меня с удовольствием обучал. Мозоли, растущие у меня на руках. Долгие дни на солнцепеке. А потом все это разом изменилось – самоубийство матери и беспросветно-черные месяцы, понемногу бледнеющие до уныло-серых, когда я пытался вновь обрести себя после того, что произошло. Повторный брак отца, новые брат и сестра, новые проблемы, требующие решения… Потом Грейс на реке. Взросление и Робин. Планы, что мы с ней строили, которые в итоге разлетелись в пух и прах.
Ступив на крыльцо, я посмотрел на реку и подумал про отца – интересно, что теперь осталось от нас обоих? – после чего отправился его искать. Его кабинет был пуст и ничуть не изменился: сосновые полы, заваленный всякой всячиной письменный стол, высокие книжные шкафы и стопки книг на полу рядом с ними, заляпанные грязью сапоги возле задней двери, фотографии давно почивших охотничьих собак, ружья рядом с каменным камином, куртки на крючках, шляпы; а еще фотография с нами обоими, снятая девятнадцать лет назад, через полгода после смерти матери.
За несколько месяцев, прошедших с ее похорон, я потерял в весе двадцать фунтов. Едва мог говорить, едва мог спать, и отец решил: хорошего понемножку, время двигаться дальше. Просто вот так – как отрезало. «Давай чем-нибудь займемся, – сказал он тогда. – Давай выберемся из дома». Я даже не поднял взгляд. «Ради бога, Адам…»
И вот одним ясным осенним днем отец взял меня с собой на охоту. Высокое голубое небо, даже единый листок не шелохнется. Олень показался уже через час, и таких оленей я еще в жизни не видел. Его шкура отливала серебристо-белым под такими широченными рогами, что в них, как в кресле, запросто уместился бы взрослый мужчина. Олень был просто здоровенный и предстал перед нами во всей своей красе, горделиво подняв голову, всего в пятидесяти ярдах[10] от нас. Пристально посмотрел в нашу сторону, а потом копнул землю копытом, словно в нетерпении.
Он был великолепен.
Но отец отказался стрелять. Опустил винтовку, и я увидел заполнившие его глаза слезы. Шепнул мне, что что-то изменилось. Что он не может. «Белый олень – это знак», – сказал он, и я понял, что он говорит о моей матери. И все же зверь был уже и у меня на прицеле. Я крепко закусил губу, слегка выдохнул и ощутил на себе взгляд отца. Тот разок качнул головой и одними губами произнес: «Нет».
Но я выстрелил.
И промазал.
Отец забрал винтовку у меня из рук и положил мне ладонь на плечо. Крепко стиснул, и мы довольно долго сидели, не двигаясь. Он думал, что я промахнулся намеренно, что в последнюю секунду тоже почему-то пришел к мысли, что жизнь – самая высшая ценность, что смерть моей матери оказала свое влияние на нас обоих.
Но это было не так. Даже близко не так.
Я хотел попасть в этого оленя. Так жутко хотел, что тряслись руки.
И это испортило выстрел.
Я еще раз посмотрел на фотографию. В тот день, когда она была снята, мне было всего девять лет, и мою мать совсем недавно зарыли в землю. Старик думал, что самое страшное уже позади, что этот день в лесу был для нас первым шагом, признаком исцеления. Но я ничего не знал ни о знаках, ни о забвении. Я едва понимал, кто я сам-то такой.