– Спасибо. Буду очень рада прочитать ваши книги. Знакомство с автором должно помогать пониманию их замыслов: во всяком случае, легче определить, какие части смешны, а какие серьезны. Боюсь, часто я смеюсь не там, где нужно. – Здесь Гвендолин осознала опасность и поспешила добавить: – У Шекспира и других великих писателей никогда не поймешь, что сказано в шутку, а что всерьез. Но мне всегда хочется знать больше, чем написано в книгах.
– Если вас заинтересуют мои сочинения, могу предложить их в рукописном виде, – заявила миссис Эрроупойнт. – Думаю, что рано или поздно я опубликую эти вещи: друзья убеждают меня это сделать, а упрямиться нехорошо. Вот, например, моего «Тассо»[5] – можно было бы сделать в два раза толще.
– Я без ума от Тассо, – уместно вставила Гвендолин.
– Что же, если хотите, я вам дам рукопись. Как вам известно, о Тассо писали многие, но все эти измышления неверны. Что касается особенной природы его сумасшествия, чувств к Леоноре, истинной причины тюремного заключения, характера Леоноры, которая, на мой взгляд, была бессердечной женщиной, иначе вышла бы за него против воли брата, то в этих вопросах все ошибаются. Мое мнение отлично от мнения других авторов.
– До чего интересно! – восхитилась Гвендолин. – Мне нравится от всех отличаться. Я считаю, что соглашаться ужасно глупо. Вот что самое плохое в изложении собственного мнения: заставлять людей соглашаться.
Это высказывание пробудило задремавшее было легкое подозрение миссис Эрроупойнт, однако Гвендолин выглядела совершенно искренней и с невинным видом продолжала:
– Не знаю ни одного сочинения Тассо, кроме поэмы «Освобожденный Иерусалим», которую мы читали и учили наизусть в школе.
– О, его жизнь намного интереснее творчества. Я написала роман о ранних годах Тассо. Если вспомнить его отца Бернардо и прочие коллизии, то многое может показаться правдой.
– Воображение нередко правдивее фактов, – решительно заявила Гвендолин, хотя объяснить смысл красивой фразы вряд ли смогла бы. – Я буду рада узнать о Тассо буквально все, особенно о его безумии. Наверное, поэты всегда немного безумны.
– Совершенно верно. Как писал Кристофер Марло[6], «взгляд поэта неистово блуждает», а о нем самом кто-то сказал: «Владело им священное безумство, достойное великого поэта».
– Но ведь сумасшествие не всегда заметно? – невинно уточнила Гвендолин. – Скорее всего взгляды некоторых безумцев неистово блуждают только в одиночестве. Лишенные рассудка люди часто очень хитры.
По лицу миссис Эрроупойнт снова скользнула тень, однако появление в гостиной джентльменов предотвратило открытый конфликт с чересчур бойкой молодой леди, слишком далеко зашедшей в изображении наивности.
– Ах, а вот и сам герр Клезмер, – объявила хозяйка, представила музыканта гостье и удалилась.
Герр Клезмер наглядно воплощал счастливое сочетание германских, славянских и семитских черт: крупные благородные черты красивого лица, живописно растрепанные длинные каштановые волосы, живые карие глаза за стеклами золотых очков. По-английски он говорил почти без акцента, не хватало лишь свободы самовыражения, а острый, вселяющий тревогу ум в этот момент утратил опасность от глупого желания, которому подвержены даже гении, всеми силами угодить красавице.
Вскоре зазвучала музыка. Мисс Эрроупойнт и герр Клезмер исполнили на двух фортепиано пьесу, убедившую почтенную публику в чрезмерной ее продолжительности, а Гвендолин – в том, что тихая, сдержанная в общении мисс Эрроупойнт так великолепно владеет инструментом, что ее собственное музицирование кажется наивной детской забавой. Впрочем, даже сейчас Гвендолин не разочаровалась в достоинствах своей игры, часто заслуживающей похвалы. Затем все пожелали услышать пение Гвендолин; особенно настаивал мистер Эрроупойнт, что было вполне естественно для хозяина дома и истинного джентльмена, о котором все знали только то, что в свое время он удачно женился на богатой мисс Каттлер и получил возможность курить лучшие сигары. С естественной любезностью он подвел гостью к фортепиано. Герр Клезмер приветливо улыбнулся и, уступив ей место за инструментом, встал в нескольких футах, чтобы наблюдать за исполнением.
Гвендолин не нервничала: все, за что бралась, делала без дрожи, а пение всегда доставляло ей наслаждение. Она обладала довольно сильным сопрано и хорошим слухом, и ее пение неизменно нравилось неискушенным слушателям, так что мисс Харлет привыкла к аплодисментам. Во время пения она выглядела едва ли не лучше, чем обычно (редкое качество), а потому стоявший напротив герр Клезмер совершенно ее не смущал. Гвендолин исполнила заранее выбранное произведение – любимую арию Беллини, в которой чувствовала себя абсолютно свободно и уверенно.
– Очаровательно, – отозвался мистер Эрроупойнт, как только ария закончилась.
Похвала повторилась многократным эхом с той долей неискренности, которую можно встретить в светском обществе. И лишь герр Клезмер стоял неподвижно, словно статуя (если можно представить статую в очках) – во всяком случае, молчал, как статуя. Гвендолин попросили еще раз спеть, чтобы продлить всеобщее удовольствие, и отказываться она не стала, однако прежде приблизилась к герру Клезмеру и с виноватой улыбкой проговорила:
– Это будет слишком жестоко по отношению к великому музыканту. Жалкое любительское пение не может вам понравиться.
– Так и есть, но это ничего не меняет, – ответил герр Клезмер с внезапно проявившимися в словах, незаметными прежде типично немецкими резкими окончаниями. Очевидно, речь его зависела от перемены настроения – точно так же в минуту волнения или гнева ирландцы особенно явственно переходят на характерную провинциальную манеру речи. – Это ничего не меняет. Смотреть, как вы поете, всегда приятно.
Столь неожиданное проявление превосходства прозвучало грубо. Гвендолин густо покраснела, однако со свойственным ей самообладанием не выразила негодования. Мисс Эрроупойнт, стоявшая достаточно близко, чтобы услышать диалог (а также заметить, что герр Клезмер смотрит на мисс Харлет с более откровенным восхищением, чем допускает хороший вкус), тут же подошла и обратилась к Гвендолин с величайшим тактом и добротой:
– Только представьте, что мне приходится переносить от этого профессора! Он не терпит ничего, что мы, англичане, делаем в музыке. Остается одно: смириться с безжалостной критикой и жестокими суждениями. Подобное знание не доставляет радости, но унижение со стороны одного человека можно стерпеть, если все остальные восхищены.
– Буду чрезвычайно благодарна за возможность услышать худшее, – ответила Гвендолин, постепенно приходя в себя. – Осмелюсь признаться, что учили меня крайне плохо, да и таланта нет – одна лишь любовь к музыке.
Гвендолин сама удивилась последним своим словам, особенно если учесть, что такая мысль никогда прежде на ум ей не приходила.
– Да, правда: хорошего обучения незаметно, – спокойно подтвердил герр Клезмер. Женщин он любил, однако музыку любил больше. – Впрочем, нельзя утверждать, что дарование полностью отсутствует. Поете вы чисто и обладаете неплохими данными, вот только звуки извлекаете неправильно, да и музыка, которую исполняете, вас недостойна. Вокальная линия показывает низкую степень развития культуры – топчется на месте и выражает страсти и мысли людей с ограниченным кругозором. В каждой фразе такого пения слышна самодовольная глупость. Ни единого проблеска глубокого, таинственного чувства, ни единого конфликта, ни единого прорыва к высокому обобщению. Слушая подобную музыку, люди мельчают. Спойте что-нибудь более значительное. Тогда я пойму.