Все современники автора из любой социалистической страны узнавали вездесущий феномен, к которому отсылало название романа, очередь. Тяжелейшие последствия послевоенного голода в Советском Союзе постепенно удалось преодолеть при преемниках Сталина как Генерального секретаря ЦК КПСС Никите Хрущеве (19531964) и Леониде Брежневе (19641982), по крайней мере в Москве и Ленинграде. Но и на закате Советского Союза дефицит оставался частью повседневности. Можно назвать одно прямое следствие дефицита и два косвенных: прямым следствием были очереди за дефицитными товарами; к косвенным относится появление, во-первых, закрытых магазинов для привилегированной партийной номенклатурной элиты с гораздо более широким ассортиментом, а во-вторых, возможности достать неофициальными путями то, что достать трудно[118]. Если первое следствие привело к формированию настоящей культуры очереди, то последнее положило начало черному рынку, который оказывал даже более существенное влияние на советскую экономику в целом, чем исходный дефицит[119].
В ретроспективном послесловии «Прощание с очередью» (Afterword: Farewell to the Queue), написанном к американскому переизданию книги в 2008 году, Владимир Сорокин выделил три стадии в развитии «экономики очереди»: вплоть до 1960‐х годов советские люди стояли в очередях за «маслом и сахаром»; при Брежневе, в эпоху застоя, очереди выстраивались за престижными импортными товарами: «Американскими джинсами Lee и Levi Strauss, сигаретами Camel и Marlboro, туфлями на шпильках, сапогами-чулками, сервелатом и салями, кассетными магнитофонами Sony и Grundig, французскими духами, турецкими дубленками, меховыми шапками-ушанками и богемским стеклом»[120], а когда социалистическая экономика пришла в упадок, в кризисный переходный период перестройки и в начале девяностых, снова появились очереди за «колбасой и маслом». В каждый из трех периодов люди становились в очередь не только за тем, что им было нужно, но и за всем, что позже можно было обменять на действительно нужную им вещь, приобретенную кем-то другим с той же целью[121].
Поскольку экономический кризис противоречил картине процветания, которое государство обещало всем живущим при коммунизме, в подцензурных произведениях, включая фильмы и тексты регулярно печатавшихся авторов, можно было разве что отдаленно намекнуть на эту запретную область[122]. Экономические проблемы обсуждались прежде всего в самой очереди с ее нескончаемыми анекдотами и шутками на тему разрухи. Именно такой устный дискурс и исследует в «Очереди» Сорокин[123]: с первой строки романа читатель погружается полилог безымянных советских граждан, типичность которого сразу же опознает человек, знакомый с социалистическими реалиями:
Товарищ, кто последний?
Наверно я, но за мной еще женщина в синем пальто.
Значит я за ней?
Да. Она щас придет. Становитесь за мной пока.
А вы будете стоять?
Да.
Я на минуту отойти хотел, буквально на минуту[124]
Очередь живет по своим внутренним законам: люди приходят и уходят, «занимая» место за кем-то, кому они сообщают, что скоро придут. В повседневной культуре социализма в эпоху дефицита миллиарды диалогов происходили по такой схеме. Столь же узнаваем нарисованный Сорокиным образ случайного прохожего, который встает в очередь, повинуясь «условному рефлексу»[125]: люди занимают место не потому, что хотят купить конкретный товар, а чтобы не упустить возможности, которую предоставляет им случайно скопившаяся очередь. Они становятся в очередь, не зная толком, за чем они стоят. Так как стояние в очереди, в процессе которого люди уходят и снова возвращаются, может занимать несколько часов или даже дней, в романе Сорокина читатель «слушает» разговоры в очереди на протяжении двух дней, причем персонажи так и не получают некий непродовольственный товар (какой именно тоже остается неясным)[126], ситуация начинает напоминать сюжет абсурдистской пьесы Сэмюэла Беккета «В ожидании Годо» (En attendant Godot, 1949).
Между стоящими в очереди людьми, которые пытаются скрасить скуку ожидания, завязываются многочисленные диалоги. У Сорокина на появление нового собеседника указывают безликие обращения: «гражданин», «гражданка», «девушка», «парень», «молодой человек», «женщина», «мужчина», «отец», «дед» и т. д., ни одно из которых нельзя назвать вежливым, но которые широко распространены в русской разговорной речи[127]. Единственное слово, обладающее идеологическими коннотациями, «товарищи», типичное официальное советское обращение во множественном числе.
Как обращения лишены индивидуальных примет, так и вся коммуникация в «Очереди» состоит из общепонятных клише и стереотипов, по большей части экономического характера: «по сколько дают» в том или ином магазине; где другой человек достал что-то еще, что он держит в руках или надел; что слышно о других магазинах. Ситуация очереди требует неусыпного общественного контроля: все нервничают, когда сквозь толпу продираются вновь пришедшие. В нарисованной Сорокиным картине следствием социального механизма, определяющего и защищающего состав «законных» участников очереди, становится восприятие других как «приезжих»[128]. К «приезжим» в «Очереди» относятся с классовым презрением: их называют «деревня чертова», что расходится с коммунистическим мифом о сплоченности рабочих и крестьян[129], или отождествляют с выходцами с неблагополучных окраин Советского Союза, Кавказа или Средней Азии, без разбора и с явным оттенком национализма клича их «грузинами»[130], что противоречит еще одному мифу социализма мифу о дружбе народов.
В «Очереди» примечательно не только нанизывание социальных штампов, но и интерес Сорокина к прямой речи. С этой точки зрения «Очередь» продолжает детские попытки Сорокина подражать чужой речи и тенденцию, позже характерную для его пьес и сценариев, полностью построенных на стилизованной прямой речи[131]. Том Свик справедливо заметил, что Сорокин «с удивительной точностью передает разговорную речь»[132]. Хотя «Очередь» заявлена как роман, в ней нет не только рассказчика, но и имен говорящих большинство из них остается анонимами, равно как и каких-либо сценических указаний. Если не считать паратекст (название, подзаголовок, имя автора, название и адрес издательства, год, ISBN у издания 1985 года нет), сам текст на сто процентов состоит из прямой речи, графический оформленной как диалог с тире в начале реплик. Читателю предоставляется самому разобраться, кто именно говорит, понять, когда несколько реплик адресованы одному и тому же человеку, и попытаться выявить хоть какие-то характеристики собеседников, например пол и возраст.
Эта головоломная задача усложняется огромным количеством избыточной информации в тексте: на протяжении целых страниц продавщица кваса и кассирша в столовой отсчитывают покупателям сдачу[133], люди сообща разгадывают кроссворды[134] и зачитывают друг другу объявления о продаже вещей[135]. Еще более однообразны переклички: в первый вечер называют номера с тысяча двести двадцать шестого по тысяча двести шестьдесят третий, которые перемежаются фамилиями тех, чьи номера только что прозвучали; утром перечисляют номера с тысяча двести двадцать восьмого по тысяча двести шестьдесят восьмой[136]. Наибольшей внимательности от читателя, который пытается не потерять нить повествования, требует третья перекличка, состоящая из длинной вереницы имен, перебиваемых лишь ответом: «Я!» так что даже самые внимательные читатели мгновенно путаются[137]. Дойдя до этого фрагмента, почти любой поймает себя на том, что пролистывает страницы, останавливаясь лишь на визуально выделяющихся на общем фоне репликах, в которых присутствует что-то, кроме фамилии или «Я!»[138].