Вслух же Варфоломей спросил:
Ты хотя бы помнишь, где он жил? Вы жили, поправился он. До его ареста. Где это все с ним произошло? Где его арестовали? Как?
Он словно бы преодолевал некую неловкость, задавая эти свои вопросы. Как будто была и его вина в том, что деда его постигла столь страшная и несправедливая участь, а вот он, его внук, жив и вполне благополучен, и еще лезет в душу матери со своими праздными вопросами. Мать же тем временем, наморщив лоб, старательно пыталась восстановить, что сохранила ее детская память.
Это, сыночек, ведь давно было. Да и мне тогда только восемь исполнилось. Что я могла тогда понимать. Это в 1936 году случилось. Да, пожалуй, в 36-ом. Жили мы тут, в Питере, на Лиговке. Нас, детей, еще лиговской шпаной дразнили Она вдруг улыбнулась каким-то своим воспоминаниям. А отца, если честно сказать, я плохо помню
И тут опять ее лицо осветилось какой-то совершенно детской улыбкой:
Помню только, что он большой был, сильный. А еще строгий и почти всегда усталый. Мать мне всегда говорила: «Не приставай к отцу, он устал» Но меня он любил она произнесла это как-то задумчиво и вроде бы не совсем уверенно, но тут же повторила радостно: Конечно, любил. Помню, он как-то на Новый год настоящую елку с шишками принес. По тем временам это было просто невероятное чудо. Жили-то мы небогато, в огромной коммуналке. Там о таких излишествах никто и помыслить не мог. Да и елки в то время не поощрялись, даже вроде бы и вовсе под запретом были, наверно, от этой елки у отца даже неприятности могли быть по партийной линии. Но он, видно, уж очень хотел радость мне доставить. В этом тоже его характер проявлялся, по-своему все делал, ничего не боялся. Откуда и как он ее достал, не знаю, только помню, я ужасно обрадовалась. И пока родители о чем-то разговаривали, я все вкусно пахнущие шишки оторвала и сложила себе в передник. Когда мать это увидела, крику было! Но отец меня защитил Елизавета Григорьевна даже счастливо зажмурилась от этого давнего воспоминания.
Варфоломей и по себе хорошо знал, какой силой обладают детские воспоминания, как способны они возвращать нас в те времена, когда мир казался нам добрым и справедливым.
Так вот продолжила Елизавета Григорьевна. Мать-то расшумелась, а отец погладил меня по голове и сказал: «Не унывай, дочка, я сам такой был. Всегда надо знать, как что и к чему крепится, что в чем свое начало имеет». Она замолчала, словно бы озадаченная какой-то собственной мыслью, и потом сказала задумчиво: Получается ведь он мне как бы завещание свое оставил. Совет свой на будущее. Это только сейчас мне в голову пришло Глаза ее опять увлажнились, но, как показалось Варфоломею теперь это были не показные, рассчитанные на внешний эффект слезы, а слезы тихие, искренние.
А ведь я-то, сыночек, если правду сказать, отца своего предала, с печалью сказала она. Велели забыть, я и забыла. Велели отречься, я и отреклась. Ну и что? Разве хорошо мне от этого стало? Теперь бы прощения у отца попросить, да поздно. Только одно у меня оправдание: ведь я все это ради тебя делала, ради твоего счастья, чтобы на тебя тень не упала
Варфоломей, угадав, что мать опять готова пуститься в обычные свои жалобы-причитания, постарался пресечь эти попытки.
Ты все-таки скажи мне, настойчиво произнес он, где его арестовали?
Где? Елизавета Григорьевна опять задумалась. Отец часто уезжал, его неделями не бывало дома. А арестовали его здесь с вроде бы совсем неуместной радостью сказала она. Но Варфоломей догадывался: радость эта оттого, что пусть по крупицам, пусть через много лет она способна донести хоть какую-то память об отце до своего сына. Я помню, отец в тот день вернулся домой раньше обычного. Что-то они с матерью обсуждали не знаю что, меня выставили за дверь, к соседским детям. А потом раздался звонок и пришли несколько человек, я еще обрадовалась, дурочка, думала гости. Хотела побежать им навстречу, а соседка тетя Шура меня так резко за руку схватила и к себе в комнату увела. Я даже расплакалась от обиды. А тетя Шура мне тогда сахарного петушка на палочке дала. Никогда раньше не давала, а тут дала. «На, говорит, ешь» А когда я вернулась в нашу комнату, отца уже не было. Мать сказала, что он уехал в командировку. И хотя глаза у матери были заплаканные, я поверила Вот, пожалуй, и все, что я помню закончила Елизавета Григорьевна и пригорюнилась.
«Что ж, это уже кое-что, подумал Варфоломей уже с некоторой долей надежды. Наверняка я смогу поразузнать о деде, раз мать говорит, что его арестовали в Ленинграде».
Знаешь, сыночек, если сумеешь, узнай что-нибудь о дедушке, словно бы угадав его мысли, сказала мать. Нет, не ради анкет этих треклятых, а ради нас с тобой. Может, еще и простит он нас Ты вот начал меня давеча расспрашивать, так поверишь, все в душе у меня всколыхнулось. Может оттого, что сама я уже старая стала, не знаю, она как-то слабо повела рукой, и Варфоломей, пожалуй, впервые увидел, что она, и правда, заметно постарела, и ощутил неожиданный прилив жалости к ней.
Уже закрывая дверь за ней, Варфоломей вдруг с удивлением осознал, что память о деде едва ли не впервые за последние годы побудила его мать разговаривать с ним нормальным человеческим языком, стать естественной и даже трогательной в проявлении своих чувств. Раньше с ней такого не бывало.
«Теперь я просто обязан узнать о нем все», твердо решил Варфоломей. И по свойственной ему привычке не откладывать дело в долгий ящик уже на следующий день приступил к действиям.
Понятно, что для работника милиции не составляет большой проблемы познакомиться с архивными материалами в Большом доме, на Литейном.
«Для работника да, а вот для бывшего работника еще вопрос размышлял Варфоломей. Так что не лучше ли подключить Ваську Цветкова, хоть какой-то прок от него будет».
Однако растолковать суть своей просьбы Василию оказалось гораздо сложнее, чем поначалу представлялось Варфоломею. Казалось бы, чего уж проще внук хочет познакомиться с архивным делом своего деда. Что тут непонятного? Однако Васька Цветков на то и был истинным служителем Фемиды, что повсюду ему мерещились некие подводные течения, тайные намерения и замысловатые побуждения. Тем более, что ни о каком деде раньше он никогда от своего друга не слышал. Он задавал Варфоломею так много вопросов, что у того чуть не лопнуло терпение. Впрочем, и сам Варфоломей был не лыком шит, словно бы в отместку за подозрительность и излишнее любопытство Цветкова, он наплел своему другу какую-то полуправдоподобную историю о претензиях на некое наследство, чем окончательно запутал Василия Сказать же правду, и просто признаться, что в его душе проснулись элементарные родственные чувства, Варфоломею казалось явно недостаточным для того, чтобы претендовать на пропуск в столь серьезное учреждение, как архив Большого дома. Впрочем, все это не было новостью: сколько длилась их дружба, столько оба они, и Василий Цветков, и Варфоломей Тапкин обладали исключительным умением запутывать друг друга. И порой вроде бы даже соревновались в этом своем умении.
Так или иначе, но все завершилось для Варфоломея самым наилучшим образом: разрешение на работу в архиве и заветный пропуск он получил. И отправился в утесоподобный Большой дом.
Даже работая в органах милиции, Варфоломей не очень любил захаживать туда по служебным делам. А теперь, когда он знал, что его дед, вероятно, именно здесь провел свои последние часы, любви к этому заведению у него не прибавилось. Приближаясь сейчас к своей цели, он испытывал какое-то внутреннее содрогание.
«Мудро говорили древние, мелькнуло у него в голове, нельзя ничего возводить на месте старого острога. Место это проклятое. Была тут тюрьма до революции, большевики разрушили ее и на том же фундаменте возвели нечто еще более жуткое, чем было прежде».