Откуда тебе все это так точно известно? спросил он.
Просто я люблю тебя.
«Как она обходится с этим словом! то ли удивлялся, то ли негодовал про себя Равич. Не раздумывая, как с пустой миской. Плеснет туда чего хочешь и называет любовью. Чего только в эту миску не наливали! Страх одиночества, влечение к другому «я», желание польстить собственному самолюбию, призрачные домыслы фантазии! Но кому дано знать правду? Разве то, что я сказанул насчет дожить с человеком до старости, разве это не еще глупее? Может, она в своем неразумении, в нераздумывании своем куда больше права? С какой стати в эту зимнюю ночь, словно на переменке между двумя войнами, я тут расселся, точно учитель-зануда, и раскладываю слова по полочкам? Зачем сопротивляюсь вместо того, чтобы ринуться с головой, пусть и не веря?»
Зачем ты сопротивляешься? спросила Жоан.
Что?
Зачем ты сопротивляешься? повторила она.
Да не сопротивляюсь я. Чему мне сопротивляться?
Не знаю. Но что-то в тебе замкнуто наглухо, и ты не хочешь туда впускать никого и ничего.
Брось, буркнул Равич. Налей-ка мне еще.
Я счастлива и хочу, чтобы ты тоже был счастлив. Я совершенно счастлива. Я просыпаюсь с тобой, засыпаю с тобой. И больше ни о чем знать не хочу. Когда я о нас с тобой думаю, у меня в голове серебристый звон, а иной раз будто бы скрипка. Нами обоими полнятся улицы, словно музыкой, подчас вторгаются и людские голоса, и кадры плывут, как в кино, но музыка не стихает. Она всегда со мной.
«Еще пару недель назад ты была несчастна, думал Равич, и меня вообще не знала. Какое легкое счастье!» Он выпил свою рюмку.
И часто ты бывала счастлива? спросил он.
Да нет. Не часто.
Но иногда. Когда в последний раз у тебя в голове был серебристый звон?
Зачем ты спрашиваешь?
Да так просто. Лишь бы спросить.
Забыла. И вспоминать не хочу. Это было по-другому.
Это всегда по-другому.
Она ему улыбнулась. Лицо светлое и открытое, как цветок с редкими лепестками, ничего не желающими скрывать.
Два года назад, сказала она. Это было недолго. В Милане.
Ты жила тогда одна?
Нет. Кое с кем другим. Он очень переживал, ревновал меня жутко, а понять не мог.
Еще бы.
Ты бы понял. А он ужасные сцены закатывал. Она устроилась поудобнее: стащила с софы подушку, подсунула себе за спину и прислонилась к софе. Как же он ругался! Потаскухой меня обзывал, тварью неблагодарной, изменщицей. Только все это неправда. Я была ему верна, пока любила. Он никак не мог понять, что я его больше не люблю.
Этого никто никогда понять не может.
Ну нет, ты бы понял. Но тебя я всегда любить буду. Ты другой совсем, и у нас с тобой все по-другому. Он даже убить меня хотел. Она рассмеялась. Все они такие: чуть что, сразу убить. Месяца через два и тот, другой, тоже прикончить меня собрался. Но они только грозятся. А вот ты никогда меня убить не захочешь.
Разве что кальвадосом, серьезно сказал Равич. Дай-ка мне бутылку. Слава богу, хоть человеческий разговор пошел. А то уж я было порядком струхнул.
Из-за того, что я тебя люблю?
Умоляю, только не начинай снова-здорово. Это все равно что выход на природу в кринолинах и париках. Мы вместе, а уж надолго или нет кто его знает? Мы вместе этого достаточно. А весь этот этикет к чему он нам?
Надолго или нет мне это не нравится. Но все это только слова. Ты меня не бросишь. Хотя и это только слова, и ты это знаешь.
Конечно. А тебя бросал любимый человек?
Да. Она подняла на него глаза. Кто-то из двоих всегда бросает. Иногда другой успевает раньше.
И что же ты делала?
Да все! Она выхватила рюмку из его руки и допила остаток. Все! Только все без толку. Я была такая несчастная мерзость просто.
И долго?
Неделю.
Это недолго.
Если ты по-настоящему несчастлив, это целая вечность. А я была настолько переполнена горем, что через неделю меня просто не хватило. Несчастливы были мои волосы, моя кожа, моя постель, даже моя одежда. Я была до того полна несчастьем, что всего остального для меня просто не существовало. А когда остального для тебя нет, горе мало-помалу перестает казаться горем тебе его не с чем сравнивать. И остается лишь опустошенность. Ну и тогда все кончается. И начинаешь понемногу снова жить.
Она поцеловала его руку. Он ощутил робкую нежность ее губ.
О чем ты думаешь? спросила она.
Ни о чем, отозвался он. Ну разве что о твоей непуганой невинности. Ты и разнузданна до крайности, и целомудренна, все вместе. Самая опасная смесь на свете. Дай-ка мне рюмку. Хочу выпить за моего дружка Морозова, он большой знаток человеческих сердец.
Мне твой Морозов не нравится. За кого-нибудь другого выпить нельзя?
Конечно, он тебе не нравится. Он тебя насквозь видит. Тогда выпьем за тебя.
За меня?
Да, за тебя.
И вовсе я не опасная, проговорила Жоан. Я уязвима, я сама в опасности, но чтобы опасная нет.
То, что ты такой себя видишь, делает тебя еще опаснее. С тобой никогда ничего не случится. Будем!
Будем. Но ты меня не понимаешь.
Да кто кого вообще понимает? От этого все недоразумения на свете. Передай мне бутылку.
Ты слишком много пьешь. Зачем тебе напиваться?
Жоан! Настанет день, когда ты скажешь: это уж слишком. Ты слишком много пьешь, скажешь ты, свято веря, будто желаешь мне добра, а на самом деле ты будешь желать совсем другого: прекратить мои загулы туда, куда тебе нет доступа, где я тебе неподвластен. Так что давай отпразднуем! Мы доблестно избежали громких слов, что грозовой тучей лезли к нам в окно. Мы их пришибли другими громкими словами. Будем!
Он ощутил, как она вздрогнула. Она привстала, опершись на руки, и теперь смотрела на него в упор. Глаза широко распахнуты, купальный халат соскользнул с плеча, грива волос отброшена назад сейчас, в полумраке, она походила на молодую светло-золотистую львицу.
Я знаю, спокойным голосом сказала она, ты подтруниваешь надо мной. Я это знаю, но мне плевать. Просто чувствую, что живу, чувствую всем существом своим, я теперь дышу иначе, сплю по-другому, все мое тело снова обрело смысл, и в ладонях больше нет пустоты, и мне все равно, что ты об этом думаешь и что скажешь, я просто даю волю своему бегу, своему полету, и кидаюсь с головой не раздумывая, и я счастлива, без оглядки и страха, и не боюсь сказать об этом, сколько бы ты меня ни вышучивал и сколько бы ты надо мной ни смеялся
Равич ответил не сразу.
Я над тобой не смеюсь, Жоан, сказал он наконец. Я над собой смеюсь.
Она прильнула к нему.
Но почему? Что там у тебя в упрямой твоей башке, что тебе мешает? Почему?
Да нет, ничего мне не мешает. Просто, наверно, я не так скор, как ты.
Она тряхнула головой.
Дело не только в этом. Какая-то часть тебя хочет одиночества. Я же чувствую. Это как преграда.
Никакая это не преграда. Просто у меня за спиной на пятнадцать лет жизни больше. И совсем не всякая жизнь это дом, которым ты волен распоряжаться по своему хотению, все богаче обставляя его мебелью воспоминаний. Кому-то суждено ютиться в гостиницах, то в одной, то в другой, во многих. И годы захлопываются за спиной, как гостиничные двери, а на память остаются мгновения риска, крупицы куража и ни капли сожалений.
Она долго не отвечала. Он даже не понял, слушала ли она его вообще. Сам же он смотрел в окно, каждой жилкой в себе ощущая ток кальвадоса, искристый, горячий. Пульсирующий гул крови стихал, уступая место воцаряющейся тишине, и пулеметные очереди мигов и секунд быстротекущего времени тоже заглохли. Размытым красноватым серпом вздымался над крышами полумесяц, словно венец гигантской, укутанной облаками мечети, что оторвалась от земли и уплывает в бездонность снежной круговерти.
Я знаю, сказала Жоан, кладя руки ему на колени и опершись на них подбородком, глупо было рассказывать тебе все эти вещи о своем прошлом. Могла бы просто промолчать, могла бы и соврать, но я не хочу. Почему мне не рассказать тебе все, как было, не придавая этому особого значения? Лучше я расскажу, тогда и значение сойдет на нет, потому что для меня сейчас это всего лишь смешно, я даже не понимаю, что там такого было, а ты сколько хочешь над этим смейся, а заодно, если угодно, и надо мной.