* * *
Справедливо убеждение, что интимная лирика, даже когда она обращена к самым топким и внутренним движениям души, бывает точным индикатором больших, общественных движений времени. Обратимся здесь в последний раз к Европе позднего XIX века. И мы поймем, какая именно "материя" вносила столько тревоги в возвышенную и, казалось бы, просто "по традиции" витавшую над землей поэзию этих лет.
После ритмичного ряда ударов 1789–1812–1830–1848–1871 не оставалось и слабых сомнений насчет того, что же принесет с собою будущее. Все чаще и все более громко раздавался голос "малых сих". Они и сами понимали себя как-то по-новому. Трудно не задуматься: и революции середины века, и Парижская Коммуна потерпели разгром, казалось бы, одинаково трагичный. Но стихи Потье "Июнь 1848 года" обнаруживают глубокую муку, а его же "Интернационал" - небывалый оптимизм. И когда обладающий необходимым вкусом и слухом поэт пытался разобраться, в чем суть рубежа веков, он чувствовал: в необычайно мощном движении низов. "Это шаги, все те же шаги, уходят вдаль повелительно, в мглу и печаль, где не видно ни зги", - так вживался в новые ритмы Верхарн; а позже, перенимая мотив, русский переводчик этих стихов напишет: "Вдаль идут державным шагом… Приглядись-ка: эка тьма!.." ("Шаги" Верхарна переведены Блоком в 1905 году, в декабре, и очень понятно, что он внес в верхарновский размер особую поправку: повелительный шаг.)
На волне подъема малых сих шло пробуждение и "малых", "окраинных" наций. Оно шло по всему миру. И очень символично, что, когда для Испании старый век кончился потерей заморских колоний (1898 г.), необычный поворот в ходе истории ощутило и новое поэтическое поколение - так называемое "поколение девяносто восьмого года": братьев Мачадо и Хименеса учил уже не только свой национальный опыт, но и молодой поэт из Никарагуа Рубен Дарио.
Никарагуа… "Марка страны Гонделупы"… Аромат экзотики XIX века. Для скольких стран и как условно это слово - "малые". Впрочем, еще в первой половине века англичанин Карлейль сказал, что мала лишь страна, не имеющая великого поэта. Условно и представление, что "малых" литератур раньше как бы не было: недаром исландец Иохумссон говорит не про рождение своей страны, а про ее тысячелетие - да и оно "лишь холодный рассвет, первый солнечный луч в облаках"; и так, порой не ограничиваясь даже одним тысячелетием, могли бы сказать многие. Наконец, не то чтобы условно, а просто наивно, что Карлейль - уже после смерти Пушкина! - относил к таким "малым странам без своего поэта" и Россию. (О Пушкине уже тогда читал лекции Мицкевич, восторженно писал Мериме. Самое же интересное для нас, что в XIX веке на Западе возникла богатая поэзия о России; и в специальном томе выходившей под руководством Лонгфелло серии "Поэзия мест" (Бостон, 1878) было более сотни зарубежных стихов на русскую тему.) Но все эти оговорки еще никак не заслоняют от нас главного: то, что так или иначе звалось малым, именно в конце века показало свою особую силу и величину.
Мир голодных и рабов говорил увереннее, чем прежде; и отнюдь не только из-под оттоманского ига и в "песнях южных славян", а во многих странах и с незнакомым ранее пафосом поэты взывали к русским образцам и русским единомышленникам. "Великое время! - писал, например, Бьёрнстерне Бьёрнсон в "Новогодних стихах" 1886 года. - Из России хлещет через снега и льды поток крови, и он растопит эту мерзлоту…" Бьёрнсон в своих предвидениях (еще 80-х годов!) обогнал многих. Но чем дальше, тем у каждого было все больше оснований предсказать, в какой именно стране вскоре состоится знаменательная перекличка двух столетий; говоря словами Маяковского, где впервые вместо "и это будет" запоют "и это есть наш последний".
Однако как же с тревогами не открыто гражданственной, а возвышенно-утонченной лирики? Какую связь имеют с "политикой" столь резкие в конце века колебания и помрачения в поэзии любви?
Как раз все бури социально-политического бытия эта лирика и отразила. И если на искусство "чистой красоты" хорошо слышимые шаги истории могли наводить и наводили ужас (хотя это искусство часто говорило о своем полном равнодушии к современности), то там, где совершенство художественного слуха было подкреплено точным сознанием исторической перспективы, - лирика любви откликалась на голоса эпохи совсем по-другому. И тогда певец неземных гармоний не рвал с возлюбленной в пользу "звезд", "смерти" или животного "низа", а решительно увлекал Прекрасную Даму туда, где раньше был возможен лишь поцелуй маркитантке: "Вдвоем, неразрывно, навеки вдвоем… отмстить малодушным, кто жил без огня, кто так угнетал мой народ и меня".
Вот тот выбор, которым буквально на следующий день после знакомства с "Ангелом-Хранителем" Рильке обозначает свой вариант перехода из девятнадцатого века в двадцатый Александр Блок. И этот тип вдохновении не заглох у начала нового века. В самый разгар нашего столетия его обнаруживает Поль Элюар, когда поэма об имени любимой женщины ("На школьных своих тетрадках… имя твое пишу…") получает чисто блоковский финал: "…имя твое… Свобода".
* * *
Так поэзия прошлого столетия готовила поэзию нынешнего. Сам по себе календарный рубеж веков в Европе на этот раз заметили хорошо (90-е годы, если не считать отдаленных громов Трансвааля, были в общем каким-то затишьем). Но тишине уже не верили, и отнюдь не все обращения к новому веку оказались исполнены "светлых надежд".
Правда, Бьёрнсон и в 1900 году пел "весну свободы" ("Наш язык"); на другом краю континента радовался К. Христов: "Эй, к нам весна идет в наш край родной!" (1901), а румынский поэт Александру Мачедонски в статье "На пороге века" (1899) писал, что ныне "можно радостно искрящимися глазами смотреть в будущее". Однако эта радость никак не была всеобщей. Тридцатилетний Метерлинк верит в "голубую птицу" - но он же непомерно устал:
Отдаю вам посох, сестры,
Отдаю с моей сумой.
По шестнадцать лет вам, сестры.
Продолжайте поиск мой.
Французский публицист виконт Д’Авенель разочарованно констатирует на пороге нового столетия, что "все наши современные битвы против стихий, все наши победы над материей в моральном плане не дали ничего" и скоро "человечество станет добычей ужасной скуки". Медик Макс Нордау, понося от имени здорового человечества современную литературу, и особенно поэзию, говорит о всеобщем "вырождении". А Леон Доде подводит решительный и обобщающий итог: "глупый XIX век" - и прямо так и называет свою нашумевшую в то время книгу.
Что же останется в нашей памяти как обобщающий образ века и его культуры?
* * *
Как и в разговоре о давнем рубеже XVIII и XIX веков, почему-то снова вспоминаются те самые стихи "на гранариум" сельского хозяина, что в 1800 году, аккуратно отмечая начало нового столетия, оставил нам венгр Михай Чоконаи. В общем ведь верно, что опыт прошедшего - это для нас какой-то "гранариум". Само слово - это, конечно, как раз "славяно-греко-латинский" позапрошлый век. Истина же - вечна: мы получаем от художества прошлого долгим трудом взращенный урожай - и легко усвояемые, "сладостные" плоды, и семена, которые еще должны будут прорасти. И наша задача сейчас лишь в одном: попытаться почувствовать особый вкус наследия прошлого века, особый смысл его уроков, выделяющий XIX столетие из бесконечной преемственности всех и любых столетий.
Каждый век прожит человечеством не впустую и поучителен для будущего. В любом из прошедших веков сегодняшний человек найдет то любопытный исторический прецедент, то отдельного созвучного себе поэта, то адресованный будто именно нам поэтический образ. Но XIX век для нас чрезвычаен и уникален. Только он один передает нам сразу все свои сомнения и споры. Именно в этот век давние размышления человечества о традиции и свободе, о "естественном" и "железном", о "культуре" и "цивилизации" дозрели до универсальных систем мышления. И, осознав самих себя, эти системы только в XIX веке прямо повернулись лицом друг к другу - с безошибочной точностью полюсов в едином магнитном поле. Добавим к этому истину, особенно важную для нас как читателей литературы художественной: прошлый век дал для такой переклички впервые познавших друг друга полюсов бытия законченные поэтические формулы. И благодаря поэзии, именно в то время научившейся с необычайным мастерством перелагать "идеи" в "тона и мелодии" (Бьёрнсон), мы воспринимаем наследие прошлого века не только разумом, но и всем существом, всей "нервной системой" своего самосознания и художественного вкуса.
Пусть современный читатель проверит эту особенность своего восприятия хотя бы на отдельных лозунгах-идеалах прошлого и нынешнего веков. Скажем - "Природа": как велико сразу же оживающее рядом с мыслью богатство эмоциональных, лирических, художественных ассоциаций, сколько тревог и надежд и для сознания, и для чувства! "Не то, что мните вы, природа: не слепок, не бездушный лик…"; "природа-храм"; "природа не храм"; "людей люблю - природа ближе мне"; "и равнодушная природа…"; "природа - сфинкс". Вот взаимоотталкивающиеся и напряженно ищущие друг друга полюса в исканиях прошлого века. Но не тяготеем ли к ним еще и мы сами? Не они ли определяют как сущность, так и тонкие оттенки наших сегодняшних волнений?
Да, мы по-особому прочно прикованы к духовным полюсам культуры прошлого века. И особая тонность этой связи таит в себе очень многое: так живо и "нервно" - с полуслова, с поэтического оттенка - воспринимают не просто свое, но именно родное.