Вчера Захаров, идя в столовую, свернул к очереди возле хлебного магазина. Очередь, как всегда, была немноголюдной, сплошь из женщин; ребят старались за хлебом не посылать, подчас они не выдерживали искушения и съедали довесок. Все в очереди знали друг друга много лет и теперь, сбившись в кучку, делились новостями значительными и на первый взгляд совершенно ничтожными. Но все-таки разговор то и дело возвращался к главному: что́ там, где их сыны, братья, мужья? Почему от твоего пришла весточка, а от моего нет? Какие города взяли? Даже такие новости узнавались не без труда. Тут же носилось провокационное: "Говорят, частную торговлю откроют… Колхозы пораспускают…"
Увлекшись, женщины не сразу заметили Захарова, а заметив, приумолкли. Захаров не мог слышать всего разговора, но две-три фразы он уловил, и в этих фразах - злополучное "говорят", а уж что "говорят", Захаров знал наперечет.
Он расспросил, кто у кого на фронте, что пишут, и только после этого объяснил, какие перемены в жизни страны действительно произошли, и коротко перечислил их. Он попросил относиться критически к тем, кто демонстрирует свое всезнание: "я слышал", "мне сказали", и, уж конечно, не верить тому, что двадцать два месяца твердила вражеская пропаганда.
- А кому ж верить-то? - спросила пожилая женщина.
Вот здесь-то Захаров понял, что попадает в неловкое положение. Своего радио в городе нет, газеты своей нет, клуба нет… "Политико-массовая работа", - вспомнил он привычное до войны словосочетание и горько усмехнулся.
…Поставив вопрос о создании клуба в форме, что ли, проблематичной, Захаров, конечно, знал, что его поддержат.. Важно было, чтобы именно поддержали, а не просто подчинились первому лицу в районе. И он стал говорить о том, как много раз и почему думал о неудовлетворительной постановке в городе политико-массовой работы, которая есть не что иное, как забота о душах и умах людей.
- Клуб дело не близкое, а сейчас хотя бы побольше газетных витрин, побольше бесед с людьми. Надо придумать, что можно сделать не откладывая, буквально завтра-послезавтра. Допустим, на почте, где людей бывает больше всего, вывешивать "Правду"… Можно еще поставить газетную витрину и возле хлебного магазина… Быть может, целесообразно и возле больницы… Сколько людей туда приходят! Не следует, на мой взгляд, обходить и очереди: идешь мимо, возьми и побеседуй по душам, сообщи новости, ответь на вопросы… Райком взял на учет все семьи фронтовиков, сумел подкинуть им дровишек. Ну а если время от времени выкраивать минутку-другую и заходить в их землянки? Даже если зайти в одну из пяти, то в остальных четырех содержание беседы станет известным в тот же день… Подумайте, что еще можно сделать… Ясно одно: и в землянках, и в сарайчиках, и в подвалах люди должны жить вместе со всей страной…
11
Когда Степанов заглянул во второй половине дня к Галкиной, то увидел ее за столом.
Она писала письмо, глаза были мокры от слез, на вошедшего не обратила внимания. То есть не то что не обратила, а как бы не могла сразу из одного мира переброситься в другой. Сейчас она была где-то далеко отсюда…
Степанов вдруг подумал, что и у нее есть муж или сын, которых она любит, за которых тревожится.
Галкина отложила письмо в сторону, тыльной стороной ладони вытерла глаза, протерла платком очки.
- Что у вас, Степанов? - Голос уставший, тихий, верно, вот таким она только что мысленно говорила с тем, кто далеко отсюда.
- Я был на Бережке, у Троицына, у Захарова, - начал Степанов, садясь.
- Ого! Чувствую фронтовой напор! - похвалила Галкина.
На похвалу Степанов не обратил внимания и коротко обрисовал обстановку: школа занята, стройматериалов жильцам не дадут, может, отпустят только семьям фронтовиков, если они там есть. Выселение будет делом сложным, именно поэтому с ним, видимо, и не торопятся. Есть и психологический момент, который нельзя не учитывать. Люди уже живут в школе - сухом, теплом помещении. Одно дело строить землянку, не имея даже крыши над головой, другое - переходить в землянку из школы.
Галкина слушала Степанова внимательно.
- Вы будете хорошо преподавать литературу. Однако психологией пусть занимается райисполком. Пусть думает, куда и как переселять людей. Он обязан предоставить нам это помещение. Все правильно. Это функция райисполкома.
- А вы сами-то в школе были? - спросил Степанов.
- Нет.
- А кто-нибудь из райисполкома?
Галкина лишь махнула рукой: мол, где им!
Выходит, только он, Степанов, схлестнувшись с жильцами, знал, какое это щекотливое, непростое дело - переселение.
- Все волынят с этой школой, - досадливо вырвалось у него.
- Михаил Николаевич! - Галкина посмотрела с укором, и Степанов, вспомнив слезы на ее глазах, сразу сник. Ему захотелось взять руку Галкиной в свою, пожать, сказать что-нибудь ободряющее.
Галкина поспешила заверить его, что сегодня же свяжется с райисполкомом, и, еще раз похвалив своего подчиненного за армейский характер, вспомнила:
- Совсем из ума выжила!.. Вам же письмо…
Достала из ящика стола тетрадочный лист, сложенный треугольником, и подала Степанову. Письмо было адресовано в Москву, из Москвы переслали в Дебрянск с указанием: "Полная средняя школа".
- "Полная средняя школа"! - и с горечью, и с иронией повторил Степанов. - В Дебрянске так много школ, что нужно уточнять: полная, неполная, начальная.
- Михаил Николаевич, нормальному человеку, не видя, трудно представить, во что можно превратить город, - оправдала Галкина неизвестного ей педанта.
Но Степанов уже ничего не слышал: читал письмо, сразу поняв, что оно от лейтенанта Юрченко. О Юрченко Степанов не раз вспоминал с большой, глубоко потаенной благодарностью. Досрочно выпущенный из училища, Юрченко был почти ровесником Степанова, в его подчинении были и такие молодые, как Степанов, и люди вдвое его старше. Однако к командиру шли и по личным делам, за советом… Степанов знал, как трудно бывало командиру нести это бремя ответственности, оставаясь добрым и справедливым к людям. Почему-то вспомнилось, как он сам однажды выручил Юрченко. Когда стало ясно, что их часть будет освобождать Воронеж, Коля Егоров спросил командира, а правда ли, что в этом городе жил поэт Кольцов. Юрченко не был горазд в истории литературы, слышал, что, кажется, поэт здесь жил, но добавить к этому ничего не мог. Степанов пришел на помощь:
- Это, Николай, по моей части… Специально учился… - и рассказал о Кольцове и Никитине, прославивших Воронеж. Это был первый в его жизни урок… И в какой обстановке! Тогда подумалось: "Доживу ли до второго?"
Когда Степанова отправляли в госпиталь, Юрченко просил обязательно сообщить ему, как идет лечение, а после выписки дать знать о дальнейшей жизни. Степанов обещание выполнил, написал и вот сейчас читал ответ:
Друг Степанов!
Письмо твое из Москвы получил и полностью одобряю твой выбор ехать в Дебрянск, хотя, по совести, душа болит за тебя: я ведь представляю отбитый у немцев город.
Ребята помнят о тебе и шлют привет, хотя Коли Егорова уже нет с нами…
Степанов прервал чтение, встал.
Коля Егоров, с которым подружился Степанов, был разнорабочим. В армию его не призвали - что-то было с печенью, Степанов так и не узнал, что именно. А попасть через ополчение на фронт ничего не стоило: ни одной медицинской комиссии Степанов и его товарищи не проходили. Коля очень хотел учиться… Поступал в МГУ, но не прошел по конкурсу, думал поступать снова, но помешала война… К Степанову он сильно привязался, все время о чем-нибудь спрашивал, дивился познаниям Степанова и снова откапывал все новые и новые вопросы. Степанову нравилась любознательность товарища, его острый ум, и ему казалось, что вот из таких людей и вырастали самородки - такие, к примеру, как Циолковский или Мичурин.
Как погиб Коля? В бою? Под бомбежкой? От шальной пули? Не угадаешь… А вот кем мог стать Коля Егоров, Степанов, как ему казалось, знал твердо: личностью незаурядной…
Далее Юрченко писал:
Спрашивают меня о втором фронте, да что ответишь? Пока все одно и то же. Может, ты в Москве что слыхал? Как ты уже, наверное, знаешь по сводкам, скоро мы должны переходить одну речку - ручеек, да такой, что можно ноги замочить. Но ничего, одолеем. Ненависть к врагу, как тебе сказать, становится трезвее и куда крепче, хотя, казалось бы, куда уж дальше-то? Думаю, теперь фашист понимает и сам, что полностью будет уничтожен.
Письма твои, хотя и адресованы они мне, читаю всем. Так что ты это учти. Пиши, что делаешь, как работа.
Будь здоров!
Юрченко.
Удрученный печальным известием о Коле, Степанов не сразу понял, как сложно ответить на простой вопрос: "Что делаешь?"
А что он делает? Крутится целый день, с утра до вечера… А толку? Что сделано конкретно? Мелочи… Мелочи… Мелочи… И чувствуется, не будет им конца…
Что написать Юрченко, чтобы он понял: то, чему его, Степанова, учили в армии, не выветрилось, а сам он не превратился просто в инвалида, "звание" которого предполагало и оправдывало всякого рода поблажки, скидки и снисхождение и от других, и - самое страшное! - от самого себя.
Степанов вспомнил и о почте: может, там его ждет до востребования еще письмо - от матери, родственников, друзей? Как-то разок заходил - ничего не было.
Из армии и тыловых городов в Дебрянск после его освобождения хлынул поток треугольников, обычных конвертов и открыток. В каждом и в каждой запрос: "Живы ли?", "Жива ли?", "Жив ли?".