Да, порядки уже не те, что тридцать лет назад, когда мастерская декораций была чем-то вроде Академии художеств. Тогда декорации отрабатывали тщательно, писали тонко, по заранее нанесённым рисункам. Сейчас краска прямо из ведёрок выливается на полотно, размазывается малярной кистью, а на сцене всё это выглядит, как великолепный бархат или дремучий лес. Современность в своих грубых семимильных сапогах вторглась и в декораторское ремесло, положив конец всякой тонкой работе, всякой тщательной отделке. Теперь на сцене создают эффекты больше светом, чем красками, а от старых мастеров декорационной живописи требуют скорее количества, чем качества, с чем они никак не могут примириться.
Одновременно с живописцами за дело берутся театральный портной, портниха и парикмахер. Всё это весьма честолюбивые люди. В соответствии с поговоркой, что "платье делает человека", они твёрдо уверены, что костюмерная делает актёра.
– Такую низкую талию я не могу сделать пану Выдре, – возражает театральный портной художнику, который в своём эскизе несколько погрешил против пропорций.
С подлинным энтузиазмом тут из хорошего материала шьют самые невообразимые брюки дудочкой, сооружают подушки для животов и задов, пиджаки – слишком короткие или чересчур длинные, тесные или невероятно просторные – в зависимости от роли. Здесь из сатина делают шёлк, из мешковины бархат, из старых австрийских мундиров перешивают дворянские и камердинерские камзолы для пьес Шекспира и Мольера.
А когда костюмировка пьесы производится частично или полностью "из старого", тут костюмер в восторге, если может предложить художнику для героев Шоу брюки, в которых Шмага играл ещё в пьесах Боздеха. Ибо у костюмера всегда острая нехватка так называемого "штатского платья", то есть современной одежды. Вы наверняка найдёте у него одеяния на полсотни ангелов, десяток индийских раджей, дюжину средневековых рыцарей, сотню китайских мандаринов или римских центурионов, но зато нет, например, ни одной пары светлых брюк, так что приходится брать взамен старые офицерские лосины, в которых обычно выступает Онегин. Ничем так не гордится костюмер, как старыми костюмами, в которых стяжали успех несколько прославленных актёров, вошедших в историю театра.
На премьере весь персонал костюмерной теснится у кулис, и главный костюмер не отрывает глаз от одеяния трагика. Развивается захватывающая интрига, дело, быть может, идёт к самоубийству или поголовному убийству героев, трагик страдает от интриг злодея, добродетель поругана, трагик играет как бог – бьёт себя в грудь, говорит чарующими стихами, садится, встаёт, обнажает меч, падает, умирает или торжествует и восходит на престол или, преодолев все препоны, женится на первой героине, – а костюмер упоённо следит за каждым его движением, и, когда растроганная публика плачет или смеётся и в зале гремят восторженные аплодисменты, он шепчет, глубоко тронутый: "Великолепно играет этот костюм на пане Икс!" Значит, не зря он, костюмер, обегал полгорода в поисках фланели нужного оттенка, не зря с подлинно ваятельским мастерством подкладывал ватин на груди и долго, с изобретательностью конструктора, решал проблему торчащих фалд.
Не забудем и о парикмахере. Его мастерская, скрытая где-то в недрах театра, похожа на храм дикарей Меланезии или на индейский вигвам. Здесь лежат самые разнообразные скальпы – курчавые, длинноволосые, тёмные, рыжие, седеющие и совсем серебряные, русые девичьи косы и даже лысины всех родов. На столах стоят головы, держащиеся на обрубках шеи, и лежат носы – острые носы дураков, красные картофелины пьяниц, орлиные носы рыцарей и злодеев, мохнатые брови, усы и усики всех фасонов, бороды бандитов, благородных отцов и монахов, все виды бород и причёсок, всякие волосяные украшения человеческого племени, какие только есть на свете. Тут же и грим: кармин чудодейственно создаёт обольстительную свежесть алых уст прекрасной героини, о которой мечтают студент и служанка на галёрке; пудра и румяна придают пленительный цвет лицу, чёрная краска делает глаза такими глубокими и пылкими, что можно сойти с ума. Есть тут и светлый тон для лица нежной девицы, и гримы тёмных тонов для бродяг, цыган и римской черни. Всё это растирается и накладывается на физиономию актёра, и зритель, восторженно глядя на сцену со своего бархатного кресла в партере, ни за что бы не поверил, какими страшными, сальными и грязными выглядят лица актёров вблизи. Здесь, в мастерской парикмахера и гримёра, можно видеть среди бела дня весь тот обман, который исчезает лишь в творческом общении актёра с публикой. За кулисами и во время репетиций он действует отталкивающе. Но когда гаснет свет и поднимается занавес, обман тает перед глазами зрителей, уступая место художественной правде и очарованию театрального зрелища. Грубо намалёванная кулиса становится чудесным пейзажем, жесть – золотом, пенька – бородой пророка, а карминовая краска – обольстительными устами, за право поцеловать которые бьются на сцене герои. Театр вблизи груб и несовершенен. Но когда он успешно выполняет своё дело, он будит иллюзии и чувства, которые длятся до конца спектакля и подчас не покидают зрителя и за пределами театра.
Премьера
Но обратимся к дальнейшему ходу событий.
Премьера – это роковой момент, когда драматическое произведение становится реальностью. До самой последней репетиции ещё можно было что-то исправлять и спасать. Спектакль был незавершённой работой, миром в становлении, звездой, родящейся из хаоса. Премьера – это выражение отчаянной решимости предоставить наконец пьесу самой себе. Это момент, когда автор и режиссёр окончательно отдают спектакль в руки других и уже не могут броситься на помощь. Никогда в жизни не познают ни автор, ни режиссёр удовлетворения столяра, который сначала хорошенько просушит только что сделанный стол, затем с видом знатока проведёт пальцем по всем его граням, оботрёт доску ладонью, постучит по ней, оглядит свою работу и скажет: "Хорош!.." Ах, если бы ещё хоть одну репетицию!
Утром перед премьерой устраивается последняя репетиция. Актёры отбарабанивают свои роли наспех, невыразительно и почти шёпотом, чтобы не сорвать голос перед спектаклем. Потом они торопливо расходятся, молчаливые и замкнутые, словно в доме покойник. Из глубин театра выползает тоскливая и напряжённая тишина. Больше ничего нельзя сделать. Это начало конца.
Как известно, премьеры имеют свою постоянную публику. Есть люди, которые ходят только на премьеры. Говорят, что это страстные театралы или просто любопытные люди, снобы или любители щегольнуть туалетами и повидать знакомых. Не знаю, но думаю, что они приходят, гонимые подсознательным садизмом. Им приятно насладиться волнением актёров, муками автора, агонией режиссёра. Они приходят позлорадствовать по поводу ужасающего положения на сцене, где каждую минуту что-нибудь может дать осечку, запутаться, испортить всё дело. На премьеры ходят, как в Древнем Риме ходили в Колизей смотреть на растерзание христиан и бои гладиаторов. Это – кровожадное наслаждение муками и тревогой обречённых.
В минуты, когда публика, шурша программками и переговариваясь, рассаживается по местам, автор бегает вокруг театра, ощущая странное и нестерпимое сосание под ложечкой. Актёры, уже в гриме, то и дело подходят к дырочке в занавесе, охваченные волнением премьеры, вызывающим желудочные спазмы и тошноту. Некоторые из них бушуют в уборных, оттого что парик плох или костюм не застёгивается. Костюмеры и швеи мечутся из уборной в уборную, так как в каждой чего-нибудь не хватает, режиссёр бегает по сцене, шипя и стеная, ибо из декорационной всё ещё не прислали одну из декораций первого акта. Он свирепо обрывает жалующихся актёров и сам таскает на сцену стулья. Костюмер бежит в мастерскую с чьим-то костюмом, сценариус в последний раз звонит в уборные.
Пожарные на месте; в коридорах и фойе звучат звонки, по-прежнему идёт ожесточённая грызня между бутафором и драпировщиком, и, наконец, в три минуты восьмого на сцену выволакивают последнюю декорацию.
Если бы в этот момент вы, сидящий в шумном зале и поглядывающий на часы ("Пора б уж начинать"), если бы вы в этот момент приложили ухо к занавесу, вы услышали бы стук молотков и задыхающиеся голоса:
– Куда это деть?
– Куда суёшь, дубина?
– Её надо привернуть.
– Здесь поставить бы косячок…
– А вам чего надо?
– Живей, чёрт побери!
– Берегись, кулиса падает!
– Это уж придётся исправлять завтра.
– А это куда?
– Да шевелитесь же, чёрт возьми!
Дзинь! – первый звонок к подъёму занавеса. В зале темнеет, шум голосов стихает. Слышно несколько последних ударов молотка, слышно, как волокут тяжёлую мебель и взволнованно кричат:
– Долой со сцены!
– Обрежь ту доску!
– Оставьте уж так и проваливайте!
– Подтяни её, живо!
Второй звонок. Занавес взвивается, мелькают пятки последнего убегающего за кулисы рабочего, освещённая сцена врезается во тьму, на сцене стоит Клара, потихоньку осеняя себя крестным знамением.
Её партнёр, – у него от волнения струится пот по лбу, но из зала этого не видно, – входит и бросает шляпу на кресло вместо стола.