ПАСТУХ
Темна и зловеща в этот лиловый час вершина холма, где, свистя в дудку, чернеет на зелени заката пастушонок и дрожит вечерняя звезда. Среди цветов, которые уже неразличимы,-лишь запах, густея, вновь высветляет их из тьмы,- грустят, не двигаясь, плакучие бубенчики отары, разбредшейся на подходе к селенью по знакомой низине.
- Ай, сеньорито, мне бы такого осла...
Смутная пора, странно отсвечивая в быстрых глазах мальчугана, делает его смуглей и старинней, словно это один из тех бродяжек, что рисовал Бартоломе Эстебан, славный севилец.
Осла бы я отдал. Но как я буду без тебя, Платеро?
Выпуклая луна, выплыв из-за скита на Большой горе, нежно омыла луг, где еще бродят отсветы дня, и расцветшая земля становится сном, каким-то древним и прекрасным кружевом, и все выше, все неотступней и печальней скалы и жалобней вода невидимого ручья...
И совсем уж издалека завидует голос пастушонка:
- Ай-и-и! Мне бы такого осла-а-а...
УМЕР КЕНАРЬ
Сегодня на заре, Платеро, в своей серебристой клетке у ребят умер кенарь. Правду сказать, бедняга был уже слишком стар. Целую зиму, как помнишь, он просидел молча, спрятав головку под крыло. С возвратом весны, когда солнце распахнуло сад и зацвели лучшие розы, ему захотелось тоже порадовать воскресшую жизнь, и он запел, но голос, чахлый и тусклый, как у рассохшейся флейты, задохнулся.
Старший из ребят, тот самый, что присматривал за ним, нашел его в клетке похолоделым и теперь, то и дело всхлипывая, торопливо повторял:
- Ему же всего хватало - и воды, и в еде не нуждался!
Да, Платеро. Ни в чем не нуждался. Он умер оттого, что умер,- сказал бы Кампоамор, еще один старый кенарь.
Платеро, есть у птиц рай? Весь в золотистых розах, зеленый уголок на синем небе, с душами птиц, лимонных, белых, розовых и голубых?
Послушай, ближе к ночи ты, я и дети вместе отнесем умершего в сад. Сейчас полнолуние, и в его смутном серебре бедный певец на простодушных ладошках Бланки покажется сухим лепестком желтого ириса. И мы похороним его под высоким розовым кустом.
Быть может, весной, Платеро, нам удастся заметить, как вылетит из белой розы птица. Апрельский воздух отзовется и заворожит дуновеньем невидимых крыльев и тайной капелью прозрачных, золотых от солнца трелей.
ОСЕНЬ
Солнцу, Платеро, уж лень покидать пуховую постель, и крестьяне встают до него. Но оно ведь голое, а дни все холодней.
Как ровно дышит север! Взгляни на сломанные ветки под ногами: так неуклонен напор ветра, что все они до единой параллельно повернуты к югу.
Грубый, как оружие, плуг, отдался веселым заботам мира, и над широкой сырой тропой, справа и слева, деревья, уверенные, что зазеленеют, озарили прощально, как жаркие золотые костры, наш торопливый путь...
ОКТЯБРЬСКИЙ ВЕЧЕР
Каникулы кончились, и с первыми желтыми листьями дети пошли в школу. Одиноко и пусто. Солнечные комнаты, где тоже сохнут листья, кажутся нежилыми. И чудятся то голоса, то дальний смех.
На купы роз, еще не отцветших, опускается долгий вечер. В последних лучах горят последние цветы, и сад, душистым костром поднимаясь к закатному зареву, жарко пахнет зажженными розами. Нигде ни звука.
Платеро, скучный, как и я, не знает, чем заняться. Потихоньку он подбирается ко мне, нерешительно медлит и вдруг, жестко и сухо цокая по плиткам, доверчиво входит со мной в комнату...
АНТОНИЯ
Ручей так разлился, что желтые ирисы по берегам, его бессменный золотой убор, затонули поодиночке, и красоту их, лепесток за лепестком, смыло водой...
Где же перейти Антонилье, да еще в воскресном наряде? Намощенные камни увязли в грязи. Девушка двинулась было вверх по ручью, к тополиной гряде, взглянуть, не удастся ли там. Не удалось... Тогда я учтиво предложил ей Платеро.
Едва я заговорил, Антонилья вспыхнула, опалив румянами рой наивных веснушек, обметавших ее серые глаза. Потом, припав к тополиному стволу, расхохоталась. И наконец решилась - бросила на траву розовый нитяный платок и с разбегу легко, как борзая, вскочила на Платеро, свесив по обе стороны крепкие ноги, которые с нежданной зрелостью округлили грубую вязку полосатых бело-розовых чулок.
Платеро мгновение подумал и врос точным прыжком в откос другого берега. Теперь, когда ручей отделял меня от румянца Антонильи, смуглая чертовка вонзила каблучки, и Платеро затрусил по лугу, в серебре и золоте ее смеха.
Пахло ирисами, солнцем и водой, влюбленностью. Как венок колючих роз, тугой стих, доверенный Шекспиром Клеопатре, оплел мои мысли:
O happy horse, to bear the weight of Antony!
- Платеро! - крикнул я наконец, яростно срывая голос...
РЫБЬЯ ЧЕШУЙКА
C Мельничной улицы, Платеро, Могер кажется другим городом. Отсюда начинается матросская слобода. Люди говорят по-иному, ярко и вольно, расцвечивая речь морским жаргоном. Мужчины приодеты, щеголяют массивными цепочками, курят хорошие сигары или дымят длинными трубками. Как разнятся прижимистый, сухой и односложный обитатель Тележной, например, Жук, и смуглый, веселый, светлогривый Пересмешник, твой знакомый с улицы Береговой!
Гранадилья, дочь ризничего церкви святого Франциска,- с Коралловой улицы. Когда они к нам заглядывают, кухня дрожит от ее пламенной цветистой болтовни. Служанки, одна из которых с Суконной, другая - с Монтуррио, слушают остолбенев. Она рассказывает про Кадис, про Тарифу, про Ислу, говорит о контрабандном табаке, об английских сукнах, о шелковых чулках, о серебре, о золоте... Потом выходит, покачиваясь и цокая каблучками, легкая и кудрявая, стянув терракотовую фигурку креповой шалью...
Служанки долго еще обсуждают ее пестрые рассказы. Я вижу, как Монтемайор, закрыв левый глаз ладонью, разглядывает против солнца рыбью чешуйку. На мой вопрос, зачем, говорит, что это божья матерь Мадонна дель Кармен видна там в чешуйке, божья матерь под радугой и в расшитом покрове, Мадонна дель Кармен, заступница моряков... что все точь-в-точь, как говорила Гранадилья...
ПИНИТО
Вон тот!.. Дурной!.. Дурей, чем Пинито!..
Я почти позабыл уже, кто такой Пинито. И вот, Платеро, теперь, когда солнце по-осеннему мягко и красный огненный песок на валу скорей слепит, чем обжигает, при криках этого малыша я вдруг увидел, как мы взбираемся по косогору, с вязанками лиловых лоз, к бедному Пинито.
Он возникает в памяти и тут же расплывается. И мне трудно вглядеться. На миг я вижу его, сухого, смуглого, ловкого, со следами красоты в замызганной убогости, но едва пытаюсь высветить его облик, все исчезает, как сон поутру, и я даже не знаю, он ли мне вспоминается... Кажется, это он, почти голый, бежал дождливым утром по Новой улице, сквозь град камней и вопли детворы, и он же, в зимних сумерках, возвращался, свесив голову и то и дело валясь наземь, мимо старого кладбища к ветряку, в дармовую свою пещеру, ночлежку пришлых нищих, среди мусорных куч и дохлых собак.
- ...дурей, чем Пинито!..
Что бы не дал я, Платеро, лишь бы хоть раз, один-единственный, поговорить с Пинито! Бедняга, если верить Макарии, после попойки в доме Козьей Ножки умер на дне крепостного рва, давным-давно, когда я мало еще что понимал, как ты, Платеро. Но был ли он и вправду полоумным? И каким, каким же он был?
Он мертв - и нам не встретиться, а ведь ты, Платеро, уже наслышался от малыша, чья мать наверняка с беднягой зналась, что я глупей Пинито.
РЕКА
Смотри, Платеро, что стало с рекой среди рудников, озлобленных сердец и безотцовщины. Красная вода ее с трудом собирает в лиловой и желтой грязи осколки заката, и проплыть по ней впору одним бумажным корабликам. Какое оскудение!
А прежде корабли виноделов, бриги, люгера, фелуки - "Волк", "Юная Элоиза", отцовский "Святой Каэтано" под командой бедного Кинтеро, дядина "Звезда" под командой Пересмешника - врастали в небо Сан-Хуана веселой путаницей снастей (восторг детей - высокие грот-мачты!) или шли в Малагу, в Кадис, в Гибралтар, оседая под тяжестью вина. А между ними взбивали зыбь рыбачьи барки с их сетями и святыми, с их алыми, зелеными, желтыми, белыми, синими именами. И рыбаки несли в город сардины, камбалу, устриц, угрей, крабов... Медь Риотинто отравила все. И слава богу, Платеро, что из-за привередливости богачей жалкий теперешний улов съедают бедняки... Но бриги, люгера, фелуки ушли навсегда.
Какое обнищание! Уж не увидит резной Христос высокую воду прилива. И только слабо сочится кровью мертвеца иссохшая и грязная нищенка-река цвета ржавчины, как этот закат, на котором ободранная, черная "Звезда", кверху щербатым килем, сквозит, точно рыбий скелет, горелой громадой, где копошатся, словно тревоги в моем сердце, дети карабинеров.