Клаус Манн - Петр Ильич Чайковский. Патетическая симфония стр 5.

Шрифт
Фон

Он печально и как-то боязливо смотрел в окошко экипажа. "Каждый из них - маленький Бисмарк!" - думал Петр Ильич из Москвы. Скорее затравленно, чем заносчиво он разглядывал воинственные лица мужчин: пышные усы, густые брови и грозно-решительный взгляд несомненно придавали им устрашающий вид. Большинство мужчин были одеты в мундиры и, казалось, в любой момент готовы были обнажить саблю. Они бросали игривые и оживленные взгляды на дам, которые в свою очередь шествовали с высоко поднятой головой, каждая из них - живое воплощение Германии, - исполненная чувства собственного достоинства, несла перед собой большую меховую муфту как трофей. В сверкающих экипажах, запряженных подтянутыми, холеными и покладистыми лошадьми, проезжали мимо преуспевающие коммерческие советники. На пухлых пальцах их сверкали бриллианты. Казалось, Галаштрассе находится во власти коммерческих советников и офицеров; среди них иногда попадался быстро, рассеянно, но не без определенной опасной самоуверенности шагающий прохожий в мягкой шляпе, с косматой бородой и в аскетически грубой суконной накидке: какой-нибудь профессор, в упрямо склоненной голове которого, казалось, замышлялось нечто скверное.

Приезжий господин в экипаже видел все утрированно четко, схематично, как призрачные фигуры с журнальных карикатур. Он вдруг застыдился своего недоброго взгляда, но тут же невольно подумал: "Уж эти мне немцы! Ведь в этом году у них опять чуть не случилось войны с французами. Я в этих вещах мало что понимаю, но я же чувствую, как все это тревожно. Вроде бы они даже увеличили в очередной раз свою армию. По-моему, был утвержден какой-то новый оборонный проект…"

Пролетка выехала на блистающий простор Парижской площади, Бранденбургские ворота поглотили ее, и уже по другую их сторону экипаж равномерно продолжил свой путь по сухому покрову снега. Это уже был Зоологический сад.

"В этом городе умер мой дорогой Котек, - подумал Петр Ильич и снова почувствовал, как его душат слезы. - В этом городе он провел последние годы своей жизни. Ах, ему не следовало уезжать из Давоса, да еще и в этот ужасно утомительный город! Я его так настойчиво отговаривал. Было очевидно, что он этого не переживет. Зачем ему нужно было умирать? Он был молод, талантлив и полон сил. Он был мне дорог, он одно время для меня много значил и мог бы значить еще больше, если бы захотел и если бы у нас было время. Почему не мог умереть я, а он - остаться в живых? Тогда мне не пришлось бы сидеть здесь, в этой проклятой пролетке, а он стоял бы где-то в какой-нибудь комнате, склонив свое задумчивое молодое лицо, и играл на скрипке. Да, он был превосходным скрипачом, поэтому я и посвятил ему вальс "Шерцо" для скрипки и фортепиано, эту очаровательную пьесу. Он был немного болтлив, это правда, и иногда мне это действовало на нервы. Он спешил поделиться всем, что приходило ему в голову, иногда совершенно несвязной чепухой, подобно некоторым героям Достоевского. Но рассказывал он приятным, располагающим голосом, да и задумчивое, всегда чуть рассеянное выражение лица его было милым. Он был мне дорог. Боже, о чем мы только не говорили, когда я в последний раз навещал его в Давосе! Я пробыл там целую неделю; нам было о чем поговорить, и мы много смеялись. Было прелестно, хотя бедный Котек уже был так болен. Миленький Котек, где же ты сейчас? Дорогой мой, можешь ли ты там сейчас музицировать? Дорогой мой…"

Нежные, печальные мысли Петра Ильича были прерваны шумом, который показался ему ужасающим. На самом деле это был всего лишь крупный пес, который облаивал пролетку. Однако даже этот лай звучал угрожающе. Угрожающим был и взгляд, которым полицейский из-под густых бровей окинул экипаж, кучера и иностранного седока: строгий блюститель порядка, казалось, уже решил по какой-либо причине немедленно арестовать этого меланхоличного иностранца. Мимо с песней прошла группа детей, по-военному маршируя строем, и песня их была о чести Германии и о том, что Франция в скором будущем снова будет разбита. Над лающей собакой, поющими детьми и грозным полицейским возвышался господин, победоносно обнаживший свою длинную шпагу. Господин в вызывающей позе был из белого камня и, будучи статуей, украшал собой замерзший фонтан. Петр Ильич смотрел на все это и ужасался. Его охватили страх и ненависть. Все, что его окружало, было враждебным. Он почувствовал себя одиноким, брошенным, беззащитным.

Он возненавидел статую, возненавидел улицу, заснеженный Зоологический сад и весь этот величественный и вычурный город. Ему непреодолимо захотелось оказаться где угодно, только не здесь! Только не здесь!

Ему были знакомы эти приступы, эта давящая, невыразимо сильная жажда немедленной, срочной и коренной перемены места. Эта одновременно парализующая и будоражащая ностальгия, которая была мучительнее физической боли, могла овладеть им где угодно, даже дома, если для него вообще существовало понятие "дом". Однако Петр Ильич вновь и вновь упорно направлял свою ненависть и свое отвращение на то место, где он в данный момент находился. "Я не хочу здесь кататься, - подумал он скорбно, - я совсем не хочу кататься по этому чужому, отвратительному городу, где мой Котек так страдал. Оказаться бы где-нибудь подальше отсюда! Эти отблески солнца на снегу доведут меня до болезни и бешенства. Я этого не вынесу. Был бы я где-нибудь в другом месте. А еще лучше - нигде, только не здесь. Была бы, например, осень, и сидел бы я в Майданове, в моем любимом, тихом Майданове! Нет, я не сидел бы, я бегал бы по открытому полю и запускал воздушного змея. Запускать змея - это чудесно. Или бродил бы я по лесу и собирал грибы. Я их все знаю. Собирать грибы - это такое успокоительное занятие. Лес в Майданове такой красивый. Хотя его безжалостно вырубают, он все еще очень видный. Может быть, со мной был бы мой любимый брат Модест, или младший сын моей сестры Саши, или старина Ларош, этот лежебока. Мне нужно, чтобы рядом со мной был человек, которого я хорошо и давно знаю, с которым меня связывают общие воспоминания, которого я люблю. Мне противопоказано быть одному. Я ни в коем случае не хочу здесь больше кататься".

- Поворачивайте назад! - крикнул он извозчику. - Везите меня обратно в гостиницу! - Кучер в отеческом удивлении обратил свое старческое бородатое лицо к седоку. Голос господина, который был таким мягким, почему-то вдруг зазвучал так грубо.

По вестибюлю гостиницы Петр Ильич прошел, гневно топая ногами: дамам и господам в креслах под ренессанс он в своей длинной шубе с круглой мохнатой шапкой, со странно побагровевшим лицом показался устрашающим. Лестницу он тоже преодолел длинными яростными скачками.

Стремительно мчась по коридору, он возмущался беззвучности своих собственных шагов. Слегка дрожащей рукой он принялся отпирать дверь номера. Прежде чем войти, он еще раз оглянулся, поскольку спиной почувствовал чей-то пристальный взгляд.

Из-за угла показалось нечто длинное, розоватое, любопытно принюхивающееся. Нечто оказалось носом Зигфрида Нойгебауэра. Потом появился и сам обладатель носа, приподняв модно подбитые ватой плечи, со слащаво-навязчивой улыбкой на губах, обнажающей передние зубы, сильно напоминающие резцы грызуна. Он караулил. Рыжеватое чело его просто сияло от удовольствия, которое он получал от этой неловкой, недостойной ситуации.

- Как же вы меня подвели! - произнес он, подобострастно гнусавя, и сделал два шага в сторону композитора.

- Fichez-moi la paix! - закричал на него Петр Ильич по-французски, то ли с целью досадить Нойгебауэру, то ли просто потому, что в гневе он непроизвольно перешел на более привычный ему язык. - Я с вами больше дел иметь не желаю! Я расторгну наш договор! Я с вами еще разберусь!

- Какая безграничная несправедливость! - запротестовал агент не без удовольствия.

Петр Ильич захлопнул за собой дверь и запер ее изнутри. Было слышно, как Нойгебауэр еще некоторое время возился с ручкой двери, дергал за нее, нажимал на нее, жалобным шепотом выражая свое недовольство, как навязчивый, но безобидный зверь.

Чайковский остановился посреди комнаты. Несколько секунд он стоял неподвижно с закрытыми глазами. "Нужно затемнить комнату, - подумал он. - Да, я задерну шторы. Я сяду в это кресло и буду неподвижно сидеть. Вот я закрываю глаза и думаю о близких мне людях, которых у меня осталось так немного. Должен же этот день когда-нибудь кончиться. А завтра я уеду в Лейпциг, и это будет по крайней мере переменой места. Хотя меня и туда, наверное, заманили только для того, чтобы сделать из меня посмешище, но хуже, чем здесь, там просто быть не может. Господи, какой ужас, какой ужас! О великий, строгий и недосягаемый Бог, в которого я верю, как ужасен Твой замысел! Почему мне приходится терпеть такие мучения? Только чтобы переложить их на музыку? А глядишь, еще и музыки-то хорошей не получится… Вот я посижу неподвижно, и все пройдет".

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке