Яковлев Александр - Повольники стр 5.

Шрифт
Фон

А на санях-то кровь была. В полиции Боков миллион слов сказал: и свинью-то резал, и корову-то резал, и кур-то резал, и в пьяном виде дрался с приятелями, носы им разбивал…

Чем больше говорили, тем веселее становились человечки:

- Нашли…

Собрали детей каких-то: не всех грабители убивали.

Одна девочка - лет пяти - увидала Бокова - ревку!

- Этот дяденька маме голову отрезал.

Охнул Боков, закрутился.

- Что ты, Господь с тобой? Ты погляди на меня.

Та еще пуще.

- Вот и кричал-то этак.

У Бокова обыск, и на сеновале в углу: шубы, золотые вещи, три самовара, пятеро сапог… И Вавилихи, и кузнеца Скрипкина, и садовода Потапова…

* * *

Времена те были строгие. Полгода не прошло, раз в весенний погожий день собиралась Аграфена Бокова спозаранку в церковь. В черном сарафане, белые рукава, белый платок на голове - будто монашенка - соседки коров в табун только погнали.

- Куда, Митревна?

- В церкву…

- Аль кто именинник?

- Суд нынче. Пашеньку судят.

Соседки головами качают, вздыхают.

И, отойдя, промеж себя:

- Па-шень-ку. Этого бы Пашеньку из поганого ружья пристрелить.

Тихими предутренними улицами пошла Митревна к Покрову, - пусть двери пока заперты, - на паперти стала на колени, лбом к плитам каменным, и лежала так долго, долго, вздрагивая плечами - старческими, костлявыми. А когда подняла лицо и закрестилась, на каменных плитах осталась лужица слез, будто кто водой из чашки плеснул.

Двери же были заперты. Большие, железные. И замок на них - весом с полпуда…

На суде Павел Боков был все такой-же: суетливый, глаза круглые, голос с хрипотцой, клялся, кричал, будто продавал арбузы, говорил неуемно, так что солдаты-конвоиры порой дергали его за пиджак, унимали. И чем больше говорил он, тем увереннее становились лица судей.

В зале все было отчетливо - говорили прокурор, свидетели, адвокаты, плакали дети, показывая маленькими пальчиками на Павла Бокова.

- Вот этот дяденька.

Боков кричал:

- Вре-ет! Оно еще глупое. Оно коровы от гвоздя не отличит. Разве так можно, чтобы дети? Я жаловаться буду.

Будто арбузы продавал.

Другие подсудимые молчали; их было шестеро, - угрюмо глядели вокруг.

А в уголке, вытирая глаза концами головного платка, сидела Митревна и смотрела безмолвно то на Пашеньку, то на строгого седого судью, что сидел в середине за столом, то в угол на икону. И слезы бисером по щекам.

Ненадолго ушли судьи, - в зале была тишина, и Митревна подошла к Пашеньке, за руку взяла его, плакала.

- Сыночек, миленький.

Пашенька вырвал руку, сурово сказал:

- Ступай сядь, где сидела…

Вдруг - тишь. Только шаги: топ-топ-топ-топ… Судьи - трое, один за другим - прошли в тиши, у переднего, седого, бумага.

Все в зале столбами.

- По указу… бул-бул-бул-бул-бул… через повешение.

Пашенька дернулся. Кто-то сдавленно охнул.

И тут только поняла Митревна, захрипела, качнулась и упала в тьму.

* * *

Дни кубарем, как веселые мальчишки, один за другим, один за другим. Прыгнет, мелькнет и нет его. И нет.

Вечерами, когда солнце уходило за бугры, на которых четко чернела пороховушка, - Митревна садилась у окна и глядела туда, на пороховушку, на край красного неба, думала.

Поднимая пыль, из-за бугров выползало коровье стадо - сперва одна корова, потом разом две, три, - будто кучи подвижные - все темные на фоне красного неба, - потом выползало плотной подвижной массой и усыпали дорогу по склону.

Митревна думала о коровах, о солнце, о днях уходящих, думала о пережитом за день, но думы были отрывисты, коротки, словно изношенные лоскутки, из которых ничего не сошьешь. Только вот, когда Пашенька… И вздох, и слезы, и непривычная к думам голова - все, все подскажет, и сердцу станет больно.

- Господи, Господи…

А солнце уже за буграми, теперь черными, и стадо прошло, а Митревна все сидит. Одна. В доме одна, на улице одна (чуждаются ее), и в мире целом одна.

Герасим - вот ее подмога. Он где-то в окопах.

- Мамаша, вернусь. Мамаша, не сумлевайся.

Письма иной раз хорошие.

Если бы не Герасим, зачем бы жить?

И блюдет дом Митревна, бережет его Герасиму. И телеги бережет, и сани, хотя покупатели на все были - вороньем налетели, когда узнали про несчастье, что Павла повесили - устояла Митревна, ничего не продала. На почте почтальону, что за гривенник письма писал, говорила:

- А еще пропиши ты ему, жду, мол, его, берегу все. Придет с войны, женится, внуки будут… Ничего не транжирю.

Ночь тихой стопой идет. И не спится Митревне. Все думает, думает она. А думы - непривычно тяжкие, обрывистые.

Утром же рано, только-только петух пропоет в хлевушке возле амбара (того самого, в котором Павел прятал награбленные вещи), Митревна уже на ногах. Ходит, вздыхает, крестится, медленно почесывается, затопляет печь и варит в глиняном горшке щи - воду с капустой и щепоткой соли.

А там - тупая скука на целый день.

Только в праздники и под праздники - едва колокол позовет - тихой улицей пойдет она к Покрову, все одной, одной дорожкой, которой ходила и пять, и десять, и двадцать, и тридцать лет.

И жизнь ей кажется вот этой тихой и скучной улицей.

Впрочем изредка она мечтала:

- Придет Гараська… придет. Кончится же эта проклятущая война. Женится. И сани нужны будут, и телеги, и дом. Сноха будет. Дети будут у них. Поняньчить бы.

Больше всего она думала о внучатах. Хотела их.

* * *

Была зима - нудная, тяжкая - первая зима, когда Митревна осталась одна в дому. А зимой старый человек вдвое старее. Кости ломило, по ночам не спалось, тоска и скука глодали беспрерывно… Гараська не писал в эту зиму совсем. Каждый полдень, когда кругленькая низенькая почтальонша в черной запорошенной по подолу юбке с кожаной сумкой через плечо проходила мимо окон, Митревна глядела на нее пристально:

- Не завернет ли ко двору?

И провожала долгим взглядом…

Письма не было и не было.

И долгой казалась зима ей, и скучной.

Одна на свете белом, - умрешь, похоронить некому.

Но рано или поздно все кончается, - и зима кончилась. Вечерами солнышко уходило за бугры - большое, красное, улыбчивое, будто говорило:

- Не унывай. Завтра приду, дольше пробуду.

И правда, приходило, забиралось на небо выше, чем вчера. Капель звенела днями целыми, а утром выйдешь - за ночь сосульки наросли на поларшина. Петух ночью в хлеве и днем на дворе пел яростно и оглушительно, будто чуял себя полным хозяином жизни. И огневое поднималось отовсюду.

А там - пришел день, когда женщина с тонкими поджатыми губами, вся в красном, прошла из края в край и стукнула во все двери:

- Революция.

И каждый вздрогнул, и почти все обрадовались, понимая это слово, как кто хотел, но с пользой для себя.

Раз увидела в окно Митревна: бегут бабы по темной обмякшей дороге. И Катя Красная - шабренка, и Варвара Маркелова, и еще, и еще… Дома не успели по настоящему снарядиться на улице уже и бедуимы накидывают, и платки оправляют, бегут.

- Ай, батюшки, не пожар ли? - забеспокоилась Митревна.

Бедуим на плечи и - на улицу.

Там: бабы толпой по углам, все в одну сторону смотрят. Но дыма нет, и сплох не бьют; значит, не пожар.

- Чего глядят-то?

- Свобода пришла. Конец войне. Наших мужиков вернут…

- Конец? Значит, Гаранюшка-то…

Митревна так и села на обмякшую дорогу.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке