Паустовский Константин Георгиевич - Родина (сборник) стр 9.

Шрифт
Фон

Медные доски

Берг раздул костер. Глухая ночь стояла над лесным краем. Слепые зарницы, в беспамятстве, падали в озеро. Воздух крепко настаивался в чащах, на золотом листе, и от него кружилась голова.

Комсомолец Леня Рыжов – в просторечье Ленька Рыжий – проснулся и прислушался.

На болотах кричали утки и журавли, в озере плескала рыба.

На рассвете напились чаю и пошли на мшары искать глухарей. Глухари паслись на бруснике. Синяя заря поднималась к зениту, и Бергу было почему-то жаль ночи, костра, диких запахов сырой осенней листвы и блеска зарниц, отражавшихся в черном озере.

Идти было скучно. Берг сказал:

– Ты бы, Леня, рассказал чего-нибудь повеселей.

– Чего рассказывать? – ответил Леня. – Вот разве про старушек, про ваших хозяек есть один факт. Старушки эти – дочери знаменитейшего художника Пожалостина. Академик он был, а вышел из наших пастушат, из сопливых. Его гравюры висят в музеях в Париже, Лондоне и у нас в Рязани. Небось видели?

Берг вспомнил прекрасные гравюры на стенах своей комнаты, чуть пожелтевшие от времени.

Он поселился в Заборье, глухой деревушке, у двух хлопотливых старух. Берг принял их за бывших учительниц. Они не спали по ночам – сторожили одичалый яблочный сад, охали, побаивались Берга, робко жаловались на несправедливости сельсовета. В комнатах их пахло сухой мятой.

Только теперь Берг вспомнил первое, очень странное ощущение от гравюр. То были портреты старомодных людей, и Берг никак не мог избавиться от их взглядов. Когда он чистил ружье или писал, толпа дам и мужчин в наглухо застегнутых сюртуках, толпа семидесятых годов смотрела на него со стен с глубоким вниманием. Берг подымал голову, встречался с глазами Полонского и Достоевского, поворачивался к ним спиной – и продолжал чистить ружье, но почему-то переставал насвистывать.

– Ну, – спросил Берг, – что было дальше?

– А дальше вышла такая чертовщина. Приходит в сельсовет кузнец Егор. Видели, должно быть, тощий такой мужичонка, – на чем только портки держатся, – и требует меди. Нечем, говорит, чинить, что требуется, значит, для народонаселения. Давай, говорит, снимать колокола со святого Спаса.

И встревает в это дело Федосья, баба из Пустыни, страшная верещунья и стерва: "Колокола, говорит, отбираете, а у Пожалостина в доме старухи так по медным доскам и ходют, – сама видела. И чтой-то на тех досках нацарапано, – не пойму и чегой-то они их прячут и не сдают в лом советскому правительству – тоже не пойму".

Председатель говорит мне: "Вали, Лешка, до старух, отбери. Им эти доски без надобности".

Я пришел, сказал, в чем, значит, дело. Застал я одну только старушку – горбатенькую. Посмотрела она на меня, заплакала и говорит: "Что вы, молодой человек. Разве можно медные доски трогать. Это, говорит, народная ценность, я их ни за что не отдам".

Я попросил: "Покажите, говорю, подумаем, что делать". Она выносит мне доски, завернутые в чистый рушник. Я взглянул и замер. Мать честная, до чего тонкая работа, до чего твердо вырезано. Особенно портрет Пугачева, – глядеть долго нельзя, кажется, с ним самим разговариваешь.

Подумал я и говорю старушке: "Доски эти держать у вас в доме никак нельзя. Это государственная ценность, а тут может прийти любой, – то кузнец Егор, то Федосья, то черт да дьявол, – и пойдут эти замечательные портреты на гвозди для подметок. Надо их сдать в музей".

Старушка уперлась, даже дрожит вся. "Не дам, говорит, и в музей. До нашей смерти пусть тут остаются, а потом делайте, что хотите".

Я вернулся, говорю Степану – председателю сельсовета, что надо, мол, эти доски сдать в Рязанский музей.

"Ни черта подобного, говорит, – ты не хочешь, так другие сделают". И посылают за досками Егора с официальной бумагой. Так, думаю. Ну ладно. Бегу к старушкам, поспел раньше Егора, говорю:

"Давайте мне доски на сохранение, иначе Егор их переплавит. Председатель у нас корявый, таких дел не понимает".

Старушки перепугались, отдали мне доски, я спрятал. Егор пришел ко мне, обыск хотел сделать. Я, прямо скажу, ударил его, выгнал из избы, а доски отправил в Рязань, в музей. После этого только и успокоился.

Ну, значит, созвали собрание, – судить меня за это дело. Я вышел и говорю: "Поступил я правильно, а Егора, верно, ударил сгоряча. Про гравюры мы толковать не будем, – не вы, а дети ваши поймут их ценность, а остановимся на почтении к труду. Человек вышел из пастухов, десятки лет учился на черном хлебе и испитом чаю, в каждую доску столько труда вложено, бессонных ночей, мучений человеческих, таланта…"

– Таланта! – повторил Леня громче, задумался. – Это понимать надо! Это беречь и ценить надо! Как же можно достигнуть новой жизни без таланта? Ну, одним словом, вины я своей не признал, хватил горя порядком, но одного добился, – Степана вывели из сельсовета, дело только позорил.

Леня остановился. Сквозь мелкий осинник, осыпавший лимонную листву, в полном переполохе спасался глухарь. Он пробирался сквозь чащу и шумел как медведь.

– Ну, черт с ним! – сказал Леня. – Меня занимает ваше мнение: прав был я или нет?

– О чем спрашиваешь? – ответил Берг. – Дело ясное. Он посмотрел на Леню и улыбнулся. Ветер нес сухие листья берез и засыпал ими дальнее озеро. Осень дышала запахами лесов, холодной воды, свежести. Леня нагнулся, понюхал старый мшистый пень и засмеялся.

– Чистый иод! – сказал он и вскинул ружье. – Пошли дальше!

Солотча, 1932

Три рассказа

1. Маслобойка "Альфа Лаваль"

Агроном Хачатуров, низенький старик с седыми сердитыми усами, любил философствовать.

– Ай Аджаристан! – сказал он. – Ай страна! Вот страна, где перепутались все столетия. В Батуме теплоходы, электричество, заводы Азнефти и милиционеры под зонтиками – культура, двадцатый век; в Хуло уже пованивает семнадцатым веком; а где-нибудь на Горджомской яйле выбивают огонь кремнем и варят сыры в десять пудов весом из грязного молока с шерстью. Такие сыры варили еще в каменном веке. Если вам это интересно – почитайте.

Он вытащил из морщинистого портфеля доклад, переписанный на машинке через красную ленту. Доклад назывался "Отчет о поездке на Горджомскую яйлу в августе прошлого года совместно с комсомольцем Али Сахарадзе и директором шелкоткацкой фабрики Падико Варнидзе".

Ткнув папиросой в фамилию Варнидзе, Хачатуров пробормотал:

– Тоже комсомолка, женщина.

Я взял доклад и ушел в гостиницу. За окном качались на маслянистых волнах тысячи низких звезд. Я путал их с портовыми фонарями и пароходными сигналами. Тараканы величиной с мышат бегали вокруг моего чемодана и всю ночь не давали уснуть. Поэтому я прочел доклад Хачатурова очень внимательно.

"Прежде чем дать отчет о поездке, я остановлюсь на описании Горджомской яйлы как места весьма своеобразного.

Яйла эта, являющаяся летним пастбищем, расположена на вершинах гор. Скот на эти пастбища выгоняют в половине мая, когда в селениях начинаются яровые посевы кукурузы. Возвращается скот к концу сентября. Со скотом уходят в горы преимущественно женщины и дети.

На пастбище строят двухэтажные дома со щелястыми полами из тонких бревен. Внизу стоит скот, вверху живут люди, пропадающие от испарений навоза и обилия блох.

Посреди дома устроен очаг, на котором готовят пищу и варят сыр. Доят скот в деревянные ведра – "кохто", вымени не моют, молока не процеживают. Масло сбивают кистью руки. Сбивание продолжается три часа. Масло имеет отвратительный вид грязи белого цвета с примесью волос и сора.

Из снятого молока готовят сыр "пейнири", а из сыворотки – "курут", сухие лепешки, вызывающие у непривычных людей рвоту.

На Горджомскую яйлу я выехал для внедрения в быт скотоводов новых, улучшенных методов ухода за скотом и приготовления молочных продуктов.

Со мной в качестве помощника выехал комсомолец-аджарец Али Сахарадзе, а также директорша шелкоткацкой фабрики в Батуми Падико Варнидзе, имевшая намерение завербовать в работницы своей фабрики нескольких девушек-аджарок.

Мы взяли с собой маслобойку "альфа лаваль" и сепаратор. Ведал ими Али Сахарадзе.

Мы оба очень радовались присутствию Падико – без нее работа на яйле среди женщин была бы совершенно немыслима. 17 августа утром мы выехали из села Горджом и к вечеру уже были на яйле Джан-Джнери, куда был согнан скот из двух ближайших селений. Через час после нашего приезда собрались мужчины яйлы. Они с опаской поглядывали на сепаратор. У большинства в руках были зонтики на случай внезапного в тех местах дождя.

Али объяснил устройство машины и пустил ее в ход. Сепаратор все время засорялся, так как в молоке оказалось множество грязи. Потом мы пропустили сливки через маслобойку и меньше чем в четверть часа получили прекрасное масло.

Поднялся страшный крик, мужчины хватали нас за руки, гладили маслобойку, потом потащили ее из дома в дом, и каждый сбивал себе масло, не подпуская к маслобойке детей.

Приносить сливки к нам горцы решительно отказались, извинившись при этом и сообщив, что выносить сливки из дому нельзя, так как их могут сглазить.

Падико, воспользовавшись случаем, собрала женщин и уговорила троих отдать дочерей на фабрику.

20 августа мы выехали на яйлу Саджогия.

Слух о нашем путешествии по яйле дошел сюда раньше нашего приезда, и в Саджогия собрался народ со всех окрестных яйл посмотреть большевистскую машину.

В Саджогии произошло несчастье – ночью была украдена маслобойка. Вечером шел дождь, но наутро мы не нашли около нашего дома никаких следов. Вор, как объяснил нам хозяин, подошел к дому по разостланной бурке, дабы не оставлять следов.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке