– Это что! – воскликнул Васёка, заворачивая смолокура в тряпку. – У меня разве такие есть!
– Все смолокуры?
– Почему?.. Есть солдат, артистка одна есть, тройка… еще солдат, раненый. А сейчас я Стеньку Разина вырезаю.
– А у кого ты учился?
– А сам… ни у кого.
– А откуда ты про людей знаешь? Про артистку, например…
– Я все про людей знаю. – Васёка гордо посмотрел сверху на старика. – Они все ужасно простые.
– Вон как! – воскликнул кузнец и засмеялся.
– Скоро Стеньку сделаю… поглядишь.
– Смеются над тобой люди.
– Это ничего. – Васёка высморкался в платок. – На самом деле они меня любят. И я их тоже люблю.
Кузнец опять рассмеялся.
– Ну и дурень ты, Васёка! Сам про себя говорит, что его любят! Кто же так делает?
– А что?
– Совестно небось так говорить.
– Почему совестно? Я же их тоже люблю. Я даже их больше люблю.
– А какую он песню поет? – без всякого перехода спросил кузнец.
– Смолокур-то? Про Ермака Тимофеевича.
– А артистку ты где видел?
– В кинофильме. – Васёка прихватил щипцами уголек из горна, прикурил. – Я женщин люблю. Красивых, конечно.
– А они тебя?
Васёка слегка покраснел.
– Тут я затрудняюсь тебе сказать.
– Хэ!.. – Кузнец стал к наковальне. – Чудной ты парень, Васёка! Но разговаривать с тобой интересно. Ты скажи мне: какая тебе польза, что ты смолокура этого вырезал? Это ж все-таки кукла.
Васёка ничего не сказал на это. Взял молот и тоже стал к наковальне.
– Не можешь ответить?
– Не хочу. Я нервничаю, когда так говорят, – ответил Васёка.
…С работы Васёка шагал всегда быстро. Размахивал руками – длинный, нескладный. Он совсем не уставал в кузнице. Шагал и в ногу – на манер марша – подпевал:
Пусть говорят, что я ведра починяю,
Эх, пусть говорят, что я дорого беру!
Две копейки – донышко,
Три копейки – бок…
– Здравствуй, Васёка! – приветствовали его.
– Здорово, – отвечал Васёка. И шел дальше.
Дома он наскоро ужинал, уходил в горницу и не выходил оттуда до утра: вырезал Стеньку Разина.
О Стеньке ему много рассказывал Вадим Захарович, учитель-пенсионер, живший по соседству. Захарыч, как его называл Васёка, был добрейшей души человек. Это он первый сказал, что Васёка талантливый. Он приходил к Васёке каждый вечер и рассказывал русскую историю. Захарыч был одинок, тосковал без работы. Последнее время начал попивать. Васёка глубоко уважал старика. До поздней ноченьки сиживал он на лавке, поджав под себя ноги, не шевелился – слушал про Стеньку.
– …Мужик он был крепкий, широкий в плечах, легкий на ногу… чуточку рябоватый. Одевался так же, как все казаки. Не любил он, знаешь, разную там парчу… и прочее. Это ж был человек! Как развернется, как глянет исподлобья – травы никли. А справедливый был!.. Раз попали они так, что жрать в войске нечего. Варили конину. Ну и конины не всем хватало. И увидел Стенька: один казак совсем уж отощал, сидит у костра, бедный, голову свесил: дошел окончательно. Стенька толкнул его – подает свой кусок мяса. "На, – говорит, – ешь". Тот видит, что атаман сам почернел от голода. "Ешь сам, батька. Тебе нужнее". – "Бери!" – "Нет". Тогда Стенька как выхватил саблю – она аж свистнула в воздухе: "В три господа душу мать!.. Я кому сказал: бери!" Казак съел мясо. А?.. Милый ты, милый человек… душа у тебя была.
Васёка, с повлажневшими глазами, слушал.
– А княжну-то он как! – тихонько, шепотом, восклицал он. – В Волгу взял и кинул…
– Княжну!.. – Захарыч, тщедушненький старичок с маленькой сухой головой, кричал: – Да он этих бояр толстопузых вот так покидывал! Он их как хотел делал! Понял? Сарынь на кичку! И все.
…Работа над Стенькой Разиным подвигалась туго. Васёка аж с лица осунулся. Не спал ночами. Когда "делалось", он часами не разгибался над верстаком – строгал и строгал… швыркал носом и приговаривал тихонько:
– Сарынь на кичку.
Спину ломило. В глазах начинало двоиться. Васёка бросал нож и прыгал по горнице на одной ноге и негромко смеялся.
А когда "не делалось", Васёка сидел неподвижно у раскрытого окна, закинув сцепленные руки за голову. Сидел час, два – смотрел на звезды и думал про Стеньку.
Приходил Захарыч, спрашивал:
– Василий Егорыч дома?
– Иди, Захарыч! – кричал Васёка. Накрывал работу тряпкой и встречал старика.
– Здоровеньки булы! – Так здоровался Захарыч – "по-казацки".
– Здорово, Захарыч.
Захарыч косился на верстак.
– Не кончил еще?
– Нет. Скоро уж.
– Показать можешь?
– Нет.
– Нет? Правильно. Ты, Василий… – Захарыч садился на стул, – ты – мастер. Большой мастер. Только не пей. Это гроб! Понял? Русский человек талант свой может не пожалеть. Где смолокур? Дай…
Васёка подавал смолокура и сам впивался ревнивыми глазами в свое произведение.
Захарыч, горько сморщившись, смотрел на деревянного человечка.
– Он не про Ермака поет, – говорил он. – Он про свою долю поет. Ты даже не знаешь таких песен. – И он неожиданно сильным красивым голосом запел:
О-о-эх, воля, моя воля!
Воля вольная моя.
Воля – сокол в поднебесьи,
Воля – милые края…
У Васёки перехватывало горло от любви и горя.
Он понимал Захарыча. Он любил свои родные края, горы свои, Захарыча, мать… всех людей. И любовь эта жгла и мучила – просилась из груди. И не понимал Васёка, что нужно сделать для людей. Чтобы успокоиться.
– Захарыч… милый, – шептал Васёка побелевшими губами, и крутил головой, и болезненно морщился. – Не надо, Захарыч… Я не могу больше…
Чаще всего Захарыч засыпал тут же, в горнице. А Васёка уходил к Стеньке.
…День этот наступил.
Однажды перед рассветом Васёка разбудил Захарыча.
– Захарыч! Все… иди. Доделал я его.
Захарыч вскочил, подошел к верстаку…
Вот что было на верстаке:
…Стеньку застали врасплох. Ворвались ночью с бессовестными глазами и кинулись на атамана. Стенька, в исподнем белье, бросился к стене, где висело оружие. Он любил людей, но он знал их. Он знал этих, которые ворвались: он делил с ними радость и горе. Но не с ними хотел разделить атаман последний час свой. Это были богатые казаки. Когда пришлось очень солоно, они решили выдать его. Они хотели жить. Это не братва, одуревшая в тяжком хмелю, вломилась за полночь качать атамана. Он кинулся к оружию… но споткнулся о персидский ковер, упал. Хотел вскочить, а сзади уже навалились, заламывали руки… Завозились. Хрипели. Негромко и страшно ругались. С великим трудом приподнялся Степан, успел прилобанить одному-другому… Но чем-то ударили по голове тяжелым… Рухнул на колени грозный атаман, и на глаза его пала скорбная тень.
"Выбейте мне очи, чтобы я не видел вашего позора", – сказал он.
Глумились. Топтали могучее тело. Распинали совесть свою. Били по глазам…
Захарыч долго стоял над работой Васёки… не проронил ни слова. Потом повернулся и пошел из горницы. И тотчас вернулся.
– Хотел пойти выпить, но… не надо.
– Ну как, Захарыч?
– Это… Никак. – Захарыч сел на лавку и заплакал горько и тихо. – Как они его… а? За что же они его?! За что?.. Гады они такие, гады! – Слабое тело Захарыча содрогалось от рыданий. Он закрыл лицо маленькими ладонями.
Васёка мучительно сморщился и заморгал.
– Не надо, Захарыч…
– Что не надо-то? – сердито воскликнул Захарыч, и закрутил головой, и замычал. – Они же дух из него вышибают!..
Васёка сел на табуретку и тоже заплакал – зло и обильно.
Сидели и плакали.
– Их же ж… их вдвоем с братом, – бормотал Захарыч. – Забыл я тебе сказать… Но ничего… ничего, паря. Ах, гады!..
– И брата?
– И брата… Фролом звали. Вместе их… Но брат – тот… Ладно. Не буду тебе про брата.
Чуть занималось светлое утро. Слабый ветерок шевелил занавески на окнах.
По поселку ударили третьи петухи.
Солнце, старик и девушка
Дни горели белым огнем. Земля была горячая, деревья тоже были горячие. Сухая трава шуршала под ногами.
Только вечерами наступала прохлада.
И тогда на берег стремительной реки Катуни выходил древний старик, садился всегда на одно место – у коряги – и смотрел на солнце.
Солнце садилось за горы. Вечером оно было огромное, красное.
Старик сидел неподвижно. Руки лежали на коленях – коричневые, сухие, в ужасных морщинах. Лицо тоже морщинистое, глаза влажные, тусклые. Шея тонкая, голова маленькая, седая. Под синей ситцевой рубахой торчат острые лопатки.
Однажды старик, когда он сидел так, услышал сзади себя голос:
– Здравствуйте, дедушка!
Старик кивнул головой.
С ним рядом села девушка с плоским чемоданчиком в руках.
– Отдыхаете?
Старик опять кивнул головой. Сказал:
– Отдыхаю.
На девушку не посмотрел.
– Можно я вас буду писать? – спросила девушка.
– Как это? – не понял старик.
– Рисовать вас.
Старик некоторое время молчал, смотрел на солнце, моргал красноватыми веками без ресниц.
– Я ж некрасивый теперь, – сказал он.
– Почему? – Девушка несколько растерялась. – Нет, вы красивый, дедушка.
– Вдобавок хворый.
Девушка долго смотрела на старика. Потом погладила мягкой ладошкой его сухую коричневую руку и сказала:
– Вы очень красивый, дедушка. Правда.
Старик слабо усмехнулся.
– Рисуй, раз такое дело.
Девушка раскрыла свой чемодан.
Старик покашлял в ладонь.