- Ну, меня стреляй! Меня! Я, может, и правда - партизан! А их, детей, за что? Кто вы, вы люди или кто вы?..
Сейчас поймешь, если спрашиваешь! Спокойно, спокойно…
Тело пулемета назад рванулось - как бы и он испугался. Дядьку отбросило, он толкнул табурет, налетел на него, упал, борется с ним, долго, слишком долго, забирая на себя очередь, которую надо бы уже поднять на кровать, тянуть через сундук, но и поднимать поздно, они уже кто где, рассыпались, к полу приникли, а дядька все дергается - теперь на всех не хватит, так и знал, что помешает что-то, не бывает никогда, чтобы без фокусов, а еще этот дурень диски утащил, вот на кого не жалко последний патрон потратить!.. Пулемет сам ушел на кровать, выворачивает руки, шеи, краской брызгает на стены, отыскал тех, что на сундуке и рядом, на полу, а стол мешает, не дает пройти, чтобы видеть всю печь, и те, что на полу, у ног, мешают, страшно отдавать им ноги, но дотянул и до печи, во-от, дотяну-у-ул, та-ак, получай и ты, ве-едь-ма, получай, посмотрим, какая из тебя броня, кого ты закроешь, спрячешь. Не о-чень спрячешь!.. Сколько в ней соку, печка враз стала красная - плывет сверху…
Грохот оборвался, а эхо ревет внутри. Булькает кругом, хлюпает, может, они и дышат, конечно, дышат те, что под кроватью да на полу, но это уже француза дело. Хлеб только забрать, а то сгорит… Горячий, сволочь, кусается! Пошли, дурачок, а то сгоришь на уголь вместе с ними!..
ПОСЕЛОК ПЕРВЫЙ. 11 ЧАСОВ 51 МИНУТА ПО БЕРЛИНСКОМУ ВРЕМЕНИ
Она открыла глаза, чтобы только не видеть мертвую маму и это черное зеркало. Солнце стояло над ямой из-под картошки, било мертвым в глаза, и она не увидела, что над ямой стоит толстый усатый немец и перезаряжает автомат.
Возможно, ей только показалось, что она открыла глаза: слепящее солнце проникало в глаза сквозь красноту закрытых век.
* * *
… Я держу яркое кругленькое зеркальце близко к глазам, оно нагрелось на подоконнике, вижу свои красные-красные губы, запретно пахнущие маминой помадой, делаю ими "поцелуи", жадные и стыдные. Я на кухне, я стою почему-то на коленях, как бабушка по утрам перед иконой. Нет, я знаю, почему я это делаю. Потому что это стыдно. Если бы кто увидел, мне бы оставалось только умереть. А от этого мне, бесстыжей, почему-то сладко, приятно, как никогда. Было бы ужасно, если бы мама или отец вдруг заглянули сюда, за ширму, а я на коленях и с зеркалом. Пахнет коровьим пойлом, пареной картошкой - у меня перед глазами грязные ведра, большой ушат. Мы, как все на бобруйских окраинах, держим "хозяйство". Стою на коленях, губы накрашены, а я крещусь рукой, как наша бабушка, бывало, - я умерла бы, мне уже не жить, если бы сейчас меня такую увидели! Не зеркальце это, а иконка, круглая, маленькая - осталась в нашем доме от бабушки. Когда бабушка жива была, большая икона-картина висела в углу, над ее кроватью, а потом ее сняли и куда-то кому-то отдали. А вот эта кругленькая сохранилась. Бабушкиных слов я не знаю, но мои красные бесстыжие губы шепчут их, шепчут. Запретные, сладкие губы, запретные слова!.. Вот так и мама облизывает губы, когда накрасит их, собираясь с отцом в гости. Задумчиво и красиво обминает их. Отец сзади подойдет (она видит его в зеркале) и положит руку на плечо, пальцами трогает ее шею - они улыбаются так, словно никого на свете нет, даже меня, а только они. Маме неловко и хорошо - как мне сейчас. Она обязательно снимет его руку: "Не мешай, опоздаем". - "Ну и давай опоздаем!" - "Ваня, у тебя одни глупости…" Я здесь за ширмой, а они в другой комнате, но я почему-то их вижу и не удивляюсь этому. Значит, я сплю? Почему я не удивляюсь? Губы от помады чужие, огромные, и так пахнет сеном, коровьим навозом, молоком. Что я делаю, зачем я здесь?.. Сейчас войдут, и я умру от стыда! Коровьим теплом сладко пахнет, навозом, а мы с Гришей наверху, на чердаке - на сене лежим. Под нами задумчиво жует жвачку корова, одиноко и смешно вздыхает как большой пустой мех, и имя у нее смешное, с таким и купили ее - Книга. "Вы с коровой одинаково дышите", - я смеюсь, закрываю ему рот губами, чтобы успокоился, побыл спокойно минутку. Его лицо прямо над моим, нетерпеливое, просяще-детское, такое глупое. Я крепко держу его руки, отдаю ему накрашенные губы, забираю себе его дыхание, смеюсь, а мне сладко и страшно… По солнечному лучу пулей врываются в сарай ласточки, припадают к черному, еще сырому домику, целуют его и уносятся, прочищая клювик укоряющим чириканьем: "Чем здесь лежать!.." Не закончит, бессовестная, и умчится за новой порцией грязи.
- Родненькая! Родненькая!
Он шепчет, задыхаясь, умоляя и стыдясь сказать, он боится моего счастливого смеха. Он думает, что я над ним смеюсь. А я от страха, потому что я уже знаю. Все уже было у нас. Уже было. Я тоже долго не знала, не догадывалась, и вдруг поняла: было, мы с ним как муж с женой, мы с ним живем! А нам все казалось, что будет еще что-то, я его (и себя) так мучила стыдом и страхом, мешала ему и себе, и за этим не заметили, что уже все было. Но я вдруг поняла, а он еще не знает. Как бы тоже испугался и обрадовался, если бы и он понял, что мы уже мужчина и женщина, что мы уже!.. Кислый запах любви, стыдный… Или это из-за ширмы? Нет, снизу, где корова. Из ямы… Из какой ямы? О чем я? Где я?…
Мне страшно, что кто-то под нами есть, кто-то дышит там, вздыхает… Но это же корова, я знаю, наша Книга! Но почему такое жуткое это ее дыхание? А если это сон только, и я не здесь, и Гриши нет со мной, и что-то происходит там, куда улетают ласточки? Я знаю. Я все уже знаю. Мы живем…
ПОСЕЛОК ТРЕТИЙ
Тихо здесь, как тихо! Только диски стучат под рукой у Доброскока да Сиротка все сплевывает. Жирный сладковатый дым заполз и сюда, в редкий соснячок, слюна стала противной, будто не своя, а тут еще этот все плюется. Ему все нипочем. Посвистывает и плюется, опущенные руки раскинул и почесывает свои воровские ладони о сосновые ветки. Подкидыш детдомовский - этому везде дом! Лезет каждому на голову, а сдачи получит и сразу на спину завалится и хвостом завиляет. Вот такие, без царя в голове, и перебегают к бандитам, а от них потом и остальным беда. Доливан звереет, на ком попало лютость срывает. За убежавшего двоих стреляют - может быть, и невиновных, кто под руку попадет. Только дурак может думать, что немцы вот это все делали бы, что в Борках, если бы не знали твердо, что победят, что большевики уже не вернутся. Не враги же они сами себе и не стали бы они такое делать, если бы думали, что русские тоже придут в их деревни да города. Да и те, в лесу, разве они простят, если ты служишь в батальоне Доливана? Бегите, бегите к ним, они спросят, что в этих Борках делали и отчего дым был на всю округу такой сладкий. Ну, а Тупиге и до тех и до этих дела мало. Пусть им ихнее будет - и немцам тоже. А Тупиге и своего хватит. Для себя живет. Пока живет. Пока вот эта штука под рукой. Есть пулемет, есть и Тупига. И наган есть, пулеметчику, как и командиру, личное оружие положено. Тупигу вам не получить, пока живой. А из неживого хоть чучело набейте.
Снова жито открылось, но здесь, в низине, оно погуще. Сиротка взвизгнул и бросился вперед, как в воду, загребая руками и ногами: ему, как дурному щенку, от всего радость. Малинник в жите увидел, мелкие и густые кустики, погребся туда и уже орет:
- О, привет, хайль!
И тотчас рядом с ним встала согнутая женская фигура и уже лопочет, уже она не виновата, уже у нее дети-сироты, а мужа нема… Сколько ж тут этих сирот и все в батьковом: кто в рубахе, кто в больших сапогах, в пиджаке - одни хлопцы. Ишь спрятала новобранцев, пару годков добавить им, и пошли-потянулись друг за дружкой в лес, к бандитам. А Доливану опять забота.
- Я сам сирота! - радуется дурная Одесса и смотрит на Тупигов пулемет, на Тупигу: для тебя, мол, постарался, выковырял - работай! Еще один француз нашелся!..
- А может, Доброскока подпустить раньше, а, Тупига? Арбайтен, мужички!
И пошагал, злодюга. А Доброскок сторонкой, сторонкой - следом за ним. Чуть что, скажут: Тупига оставался последний, ему и свет гасить. Ах, вы!..
- А ну, на землю! Ну, что раскудахталась? Ниц ложись!
А те убегают и весело оглядываются, ждут, когда же загремит музыка. Смеющиеся львы!.. О таких вот, что дурака валять только и умеют, напридумывали всякие слова - в газетках да на политзанятиях. "Львы", "привидения" и еще всякое там! А как были, так и остались - сачки! Что-то в бок печет? Да, хлеб в сумке, он все еще горячий.