Что, что у тебя там?.. Снова забеспокоился дядька. Цигарка, огонь в зубах, а он баночку от гуталина достал, перетирает самосад пальцами. Или гостю предложишь? Нет времени с тобой тут раскуривать!
Тебе, может, и некуда спешить, а у нас расписание, начальство ждет.
- У вас тут на стенке целый колхоз.
Под стеклом - и даже в рамке! - большущая икона родни. И все такие серьезные, таращатся, как на пулемет! Бабы, мужики - все в новых рубахах, а один, молодой, даже в шляпе.
- Говорю, родни у вас, как у буржуев!
Говори не говори - молчат и смотрят неподвижно, как с карточки. Не кричишь, не наставляешь пулемет, но эти бабы такой народ - заранее все чувствуют. Ожила вдруг хозяйка, даже зарумянилась, а глаза неподвижные.
- Ага, я сейчас, я хутенька - хлеб вам достану.
Почувствовала, что гостю уже нечего делать. Сейчас, она сейчас! Побежит и отдаст хлеб, а ты уходи от ее детей. И другие бабы на нее все посматривают, от нее чего-то ждут. Толковая, наверно, молодка. Во, какая белая да чистая рубаха на мужике. Ухоженный. Ишь, чмур, пристроился! Люди кровь проливают, а он греется возле молодицы. Надел белую рубаху, и его не трожь. С него и начать. Вот удивится. Глаза у них всегда делаются удивленные-удивленные… Следи, следи, все равно не уследишь. Черт, не то я что-то делаю, заигрался. Даже в животе нехорошо. Француз проклятый!
- Вода у вас хорошая?..
- Ага, колодцы у нас глубокие.
- Да, хорошая, холодная. Глубокие, говоришь?
Сказал ты, дядя, а что сказал, не знаешь. Глубокие - это Доливан любит, штурмбанфюрер. В любой деревне обязательно заглянет в колодец - первым делом. Не надо время терять, ямы копать…
- Много мужиков осталось в Борках?
- Да есть! У нас и полиция своя. Немного, правда, но своя.
- Сколько немного?
- Да десять или больше.
- Это на семи поселках? Отвалили, нечего сказать! А ты почему не вступил? Привыкли, чтобы кто-то за вас.
Хозяйка встрепенулась, как курица. Сейчас скажет, что он больной, хворый, неудалый, порченый…
- У него груди слабые.
Ну вот, как по писаному. И грех и смех с вами. И назлишься и повеселишься. Вот удивятся француз и его дружок, если я сейчас выйду из тихой хаты. Как вошел, так и вышел: нате вам ваше сало, сачки!
- Ну, что молчишь там, старая? Рассказывала бы им про куру-рябу. Скоро столкнут тебя с печи внуки: сколько их у тебя?
Улеглась по краю печи: это она уже загородила их, она уже их спасет!.. Наперед все знаешь, но почему-то всякий раз тянешь, затягиваешь, рассматриваешь их и им даешь себя рассмотреть. А они слушают твой голос, а сами стараются не прозевать тот момент, самый главный. Молчат, а шепот из всех углов: уходи! уходи! уходи!
На сундуке маленькая, чистенькая, беленькая, хоть в гроб клади, старуха, личико морщинистое, как у Доброскока, она все на окна смотрит, там слушает и других заставляет слушать:
- Ой, детки, стреляют! Ой, чегой-то они там? Курей стреляют?
Говорит, спрашивает, смотрит, и так ей хочется поверить, что это курей стреляют. И за тебя боится, будто ты и не полицейский с пулеметом, а тоже с ними и тебе тоже страшно. Заранее все знаешь. Заранее. И они тоже стараются не пропустить момент, когда ты перестанешь кружить перед ними и говорить, говорить… И всегда этот момент неожидан для них. Да и сам всякий раз поражаешься, как все меняется сразу, стоит нажать пальцем. Вот этим пальцем… Отгрохочет на твоих руках "дегтярь", а все уже подругому. Лежат, поджав коленки, локти или раскинувшись так, что и захочешь - не придумаешь специально, и вместе с тобой удивляются, что все-таки произошло… О, лампадка у вас, зажгли: значит, знали, что я приду! Бородатый, как колхозник, бог что-то держит в щепоти. Посоли, посоли! А я добавлю…
- Вот так: до бога высоко, Сталин далеко, а немцы тут! Видите, как получилось!
Отступить за стол, подальше, чтобы видеть всех и повыше - и тех, что за бабку на печи спрятались. Но начать с мужика.
А после вернуться и пройтись под кроватью. Хорошо - прямая линия: от дядьки по кровати, сундук, печь, назад тем же путем и - во-от где вы, голубчики! вот где мы вас нашли! ну, и много вас тут, под кроваткой?..
Всегда лучше бить от порога, но печь мешает. Всегда спокойнее, когда дверь спиной чувствуешь. Но тогда печь не твоя, придется прерывать на половине и снова начинать. А те слушают на улице, ждут: пусть услышат одну очередь, только одну: битте, принимай работу! Это тебе не лягушек потрошить!..
- Что же вы советские иконы сняли? Спрятали отца и учителя?
- Кого?
Ишь, забыл, уже не помнит, уже не понимает!
- Царские вывесил и думаешь - немцу понравится? А того не знаете, что это - Янкель!
- Кто?
- Кто, кто! Христос ваш! Янкель, только крещеный. Но немцы на это не смотрят: крещеный не крещеный.
Если по совести, так не очень и поймешь немцевы дела с богом, с попами, с церквами. Вроде как и разрешают, даже открыли и там, и там, а сами, когда на политзанятиях выступают, кроют и бога и евреев одними словами. Все от евреев - ихние все штучки! Немецкий бог называется по-другому, Гитлер его часто в речах поминает: привидение! привидение!.. Черт их там разберет! Зато штурмбанфюрер, если увидит церковь, если где уцелела, - готов креститься на радостях. Дерево старое, сухое, краской, олифой пропитанное - горит как солома. И люди спокойнее себя ведут, легче, охотнее заходят, идут в такое здание - не то что в амбар или в школу. Надеются, что и немцы в бога верят. Верят, да не в вашего…
Все знаешь заранее. А рассчитать, как все получится, чтобы точно знать, - не всегда удается. Так и жди, что-то помешает или кто-то. Без спешки надо все рассмотреть, прикинуть, обдумать. Ни разу не было, чтобы без фокусов. Вдруг как проснутся - в окно сиганет, побежит, закричит, и тут уже не до порядка, лупишь, лишь бы осадить панику, свалить в кучу. А то и свой олух что-то не так, по-дурному сделает - взбудоражит, распугает. И тогда свету белому не рад будешь. И кровью, и соплями измажешься. Только злость лишняя. А чего, если подумать, злиться? Сами виноваты, работать не научились.
Нужен подход к людям, и все будет чин чином.
- Ну, а где эти, где мужики ваши? Что же не держите, бабки, при себе?
- Много вас удержишь! Вот тебя…
О, тут и румяная да круглая есть, не сразу и заметил. И улыбается, пробует улыбаться. Не на того ты нарвалась! Такое с Кацо может пройти или еще лучше - с моим вторым номером. Это их хлеб. Свой я сам заберу. Который в печи. "Спячэцца живот и спруцянеешь…" - старушка давно сама "спруцянела", а я - вот он…
- Что я, я на виду, не прячусь, а вот ваши парти-и-заны!.. А ты, борода, что в банду не пошел? Или ты и дома и замужем?
- Мне и дома добра!
Ого, гневается уже, интересно!
- Ну, а в полицию почему? Что ж не записался?
Сказать ему нечего. Зато румяная молодка не молчит, голосок не пропал еще.
- Какая тут в Борках полиция? Смех один! Только где самогонка, там они. А как ночь, попрячутся. Придет к тебе и сидит сычом у окна, никого даже до ветру не выпускает. Это он боится, что… этих самых приведут. Ну, партизан. А кому он нужен такой?!
- И верно, сидит квашней всю ночь, когда такая молодица в хате! Я бы сам его бандитам отдал, как дурную собаку волку.
Что это я тяну сегодня, как никогда? Назло тому лягушатнику? Пусть помучится: а вдруг раздумаю брать его сало!.. Разговорился с бандитами. В полицию их уговариваю. Ишь смотрят: ничего не знаем, ничего не ведаем! Зато мы ведаем… Печка хорошо просматривается, если на сундук встать. Но их там, на этом сундуке, десяток: мокро будет и скользко. Смотрят, малым даже интересно, что этот дядька тут ходит и усмехается… А что, и правда уйди! Кому я что должен? Сало? Так я и без тебя найду, если очень захочу. Просто хотел вам показать, кто чего стоит. Только звание одно, что француз или австрияк, а как до дела доходит - сачки, ничуть не лучше моего Доброскока!
- Может, и правда хлеба хотите? Свеженький!
Она как подслушала - беленькая хозяйка, голосок зазвенел, готова уже дитя соседке передать, чтобы бежать, вынимать хлеб из печи. Но нет, еще сильнее прижала, чтобы оно не смотрело никуда, а к печи посылает другую:
- Феня, ты там ближе, достань и дай человеку. Хоть весь.
Ишь ты, беленькая, худенькая, все чувствует. Боится выводок свой, гнездо открыть. А Феню посылает проверить, как бы в разведку. Разрешу или не разрешу идти к порогу…
- Я сам возьму, не надо!
Когда-то сидел на пороге, не мог переползти, так ударил в голову хлебный дух, сидел и плакал, а старуха все возилась у темной печи, из миски брызгала водой на горячие буханки, круглые, большие, близкие и уговаривала: "Не съем же я одна, и тебе дам, только обожди, а то спячэцце живот и спруцянеешь, як тут учора один…"
- Ой, детки, что это они? - маленькая старуха так и влипла в окно, даже вазон слетел на пол и горшочек с землей разбился. - Они же людей стреляют! Они же людей!
Ну, так и знал! Какой-нибудь олух обязательно что-нибудь да испортит. Пожалуйста, кино устроили напротив окна! Работай на дураков, а они во что вытворяют. Двое в касках, похоже, что немцы, подняли на огороде бабу с детьми, с целым выводком, и нет чтобы завести в хату или хотя бы в сарай, так они тут же их стреляют. Стоят рядышком, как на плацу, и в упор, в упор, из винтовок, прямо в кучу, и хотя бы ее первую, чтобы не кричала так…
- Ой-ой! - Не там, тут, в хате уже крик. - Что же вы это робите, что ж вы это?!
Ну, все пропало, теперь начнется! Дядька вскочил на ноги. Он услышал, как Тупигин затвор клацнул, и вдруг закричал, выкатывая глаза: